Уткин как будто не знает, что сегодня так уже не пишут. Что все это (изобразительность прозы, ритмичность, образность, сориентированная на философичность, эмоциональность, исповедальность и проч.) – литературная архаика. Что вот так, напрямую, писать «за жизнь» без уже сугубо писательской саморефлексии, без позы усталой самоиронии, без игры со словом и образом (с «концептом»), нынешние литературные приличия вроде как не позволяют. А Уткину дела нет. Он пишет «архаично» абсолютно современную по мысли и мироощущению прозу, и у него получается.
Это к вопросу – а что такое современная проза?
Какая она есть, и какая она должна быть? Кто-нибудь знает? Я – нет.
Я еще помню, как писали под Фолкнера и Платонова, и это было значком современной прозы, потом ломанулись в «магический реализм» и «под Борхеса», потом – в соцарт, «постмодерн», «чернушный» «реализьм», в художественную «культурологию», в Умберто Эко и Мураками и проч. и проч. со все возрастающим чувством растерянности, почти отчаяния от литературного одиночества, от невозможности поймать стилистику, которая уж точно была бы «современной прозой». Ну как ее, проклятую, писать?! А никак. Как пишется. Как тот же Уткин. Или как Евгений Попов. Или как Анатолий Гаврилов. Михаил Бутов. И т. д.
Литературные хиты как чтение – Виктор Пелевин и Борис Акунин
Понятия «современная литература» и «чтение» расходятся сегодня все дальше.
«Литература» становится чем-то вроде публичного – самостоятельного и самодостаточного – действа с оркестром и официантами, разносящими в высоких бокалах шампанское на торжественных премиальных тусовках. С рукопожатием, которым обмениваются председатель жюри и лауреат под – как в индийском и американском кино – аплодисменты «звездной» публики из артистического и политического бомонда.
«Литература» – это интеллектуально собранные морщинки лба и поставленный взгляд Виктора Ерофеева на телеэкране. Это цифры гонораров и тиражей, издательские скандалы, загадочные полудетективные истории, вроде похищения из издательского компьютера новой книги Пелевина.
Загадочная она потому, что покража случилась в аккурат за месяц до выхода книги, то есть потенциальные читатели-покупатели с одной стороны успеют узнать о волнующем событии, с другой – не успеют ее позабыть к моменту, когда в книжных магазинах и на специальных полках в «рамсторах» вырастут пирамидки, сложенные из кирпичиков нового романа, и, глянув на цену, сообразят, что это копейки за творение, жестом неведомых воров уравненное чуть ли не с «Моной Лизой», ну и т. д.
То есть литература в публичном своем бытовании все глубже втягивается в гламур современного теледискурса. Ну а для «интеллектуалов» «литература» – это мегасюжет с противостоянием издателей и издательских групп, «свежей» и «несвежей» крови, уходящего постмодерна и приходящего «нового реализма» и проч.
Делатели современной «литературы» (литагенты и лит-пиарщики) работают грамотно, процесс вполне осмысленный, тактика и стратегия отработаны:
...
«…наиболее перспективной технологией продвижения гламура на современном этапе становится антигламур.
"Разоблачение гламура" инфильтрует гламур даже в те темные углы, куда он ни за что не проник бы» (из романа Пелевина «Empire V», о котором чуть ниже).
Ну а чтение – это то, что происходит вдали от телекамер, чтение – дело тихое, личное, интимное, можно сказать. Один на один с текстом. В известной степени, процесс противостоящий «литературе».
Поза и имидж автора, все эти разноцветные пузыри из словосочетаний «конец русского постмодерна», «судьбы русского космизма» и проч., хорошо идущих на интеллектуальном рынке, так же как и жеманные пафосности типа «поэт в России больше чем поэт», не срабатывают. Читают для себя. И проверка этим чтением будет пожестче любых поэтических и прочих презентационных ристалищ.
Вот предлагаемый дискурс этих «чтений».
Циник или мизантроп?
Виктор Пелевин. Empire V. М.: Эксмо, 2006
Имея опыт чтения «Священной книги оборотня», первые «сюжетные» главы с похищением героя и посвящение его в вампира я читал терпеливо, потому как написано, скажем так, вяловато, и я читал с ожиданием собственно начала романа. С чтением «Священной книги оборотня» было когда-то так же – «ударное» начало с московскими приключениями древнекитайской Лисы (она же – современная Лолита, валютная проститутка), то есть секс, быт «путан», тайны ФСБ, подсвеченные образом из мифологии и даже как бы восточной философией – все эти пикантности и волнительности оказались только поводом для философски-публицистического эссе, в которое постепенно развернулся роман и наличие которого, собственно, и сделало тот роман чтением. Поэтому, повторяю, про молодого человека, вступающего в мир вампиров, я читал терпеливо. Единственное, что интриговало, так это вопрос, как и что развернет в качестве основного сюжета автор, изначально усложнивший свою задачу выбором в герои вампира.
В предыдущих текстах («Оборотне» и «Шлеме минотавра») Пелевин использовал образы с несравненно большей культурной традицией и смысловым наполнением, образы, претендующие на статус неких мифологем. Ну а вампиры, особенно после всех этих «Дневных…» и «Ночных дозоров», воспринимаются нынешним читателем как откровенный китч, для такого писателя, как Пелевин, это, можно сказать, пустыня.
Как и ожидалось, основной сюжет романа обозначился там, где авантюрно-приключенческое повествование начало переходить в «платоновский дискурс», в диалоги вампира-ученика и его учителей, а беллетристическая составная текста – отходить на второй план: сюжет и образы уже не рождали, а только иллюстрировали сформулированные в диалогах мысли.
Пелевин начинал выстраивать свое размышление про внутреннее устройство жизни человеческого сообщества. Скажу сразу, предложенная концепция на философию не тянет – художником (и, соответственно, философом) Пелевин был в романе «Из жизни насекомых», в «Empire V» все та же философская публицистика.
Вампиры-учителя объясняют вампиру-герою, что главная функция человеческого сообщества – это питать энергией своей деятельности высокоорганизованный мир вампиров. Не более того.
Люди – это что-то вроде домашнего скота при вампирах. Эффектно и, как говорят сегодня, провокативно. Критики тут же выдали две характеристики этой концепции – мизантропическая и циничная.
Лично мне больше нравится определение «мизантропическая». При всей своей «брутальности» Пелевин явно задет сформулированными им в романе мыслями.
Ему вообще нравится думать, и энергия мысли, пусть даже вот в таком, подчеркнуто инфантильном дискурсе, заражает при чтении. Это первое.
И второе – форма. Как бы ни ослаблена была художественная составляющая текста, но она, тем не менее, присутствует и определяет контекст, в котором произносятся все эти брутальности. Контекст художественного произведения. Именно это позволяет ему уходить от дурной однозначности, категоричности суждения, оставляя некую естественную свободу интепретации.
У каждого высказывания, каждой формулировки есть еще и интонация произносящего ее героя, есть ситуация, в которой это происходит, и это тоже входит в ее содержание.
Интонаций здесь много, но главенствует интонация человека, уязвленного неблагообразием устройства жизни. И к цинизму это уже отношения не имеет. Циник, в отличие от мизантропа, не страдает. А здесь страдание (героя или автора) почти отроческое – ну, скажем, такой вот «парадокс»: если вдруг ты вдруг почувствуешь зависимость от женщины, лучшее средство обрести полную свободу от чувств – заглянуть ей в душу. И твой морок пройдет мгновенно. Вряд ли циник когда либо испытывал потребность в формулировании подобного: нет же у нас потребности изумленно восклицать, что камень твердый, а вода мокрая. Значит, для героя (и автора) это – открытие, и оно язвит.
То же касается и «гламура», и «дискурса», и денег и проч. И вот как раз это присутствие в выстраивании автором вампирической концепции интонаций горечи и почти отроческой обиды и спасает роман. Неожиданного почти безупречного сделанного гламурного – по сюжету, выбору образов, по антуражу, «философской начинке» и т. д. – повествования. Нет, это роман не брутальный, самодовольно-циничный, а, скорее, грустный.