— Ай да Лелька! Ну, ловкач, генеральскую подцепил! Не по чину, капитан!
Папа страшно побледнел, взбежал по ступенькам и глазами сделал знак офицеру задержаться на следующем этаже. Роня мельком видел, как папа почти прижал офицера к стене. Мама чуть не бегом отвела Роню в номер и уж хотела было спешить к спорящим, но дверь номера отворилась и тот же офицер явился сам, с извинениями.
— Сударыня, — говорил он совсем убитым тоном, — не извольте гневаться на старого служаку. На войне этой проклятой всякое приличие потерять можно, и вообще башка уже кругом пошла. Кто же помыслить мог, что родная супруга, в эдакую даль ехать не побоится, да еще сынишку привезет! Ты, капитан, счастливец, право; и зла на меня не держи. Сам знаешь, второе ранение, голову задело, вот и чудишь с тоски... Извольте, сударыня, ручку — и еще раз пардон от всей души!
Несколько дней мама с Роней бродили по чужому городу, сидели в кофейнях, замирали в музейных залах, любовались памятниками, слушали музыку, истратили много денег в магазинах, купили Роне белую пушку, а маме заказали новое платье из зеленоватого бархата, отделанного вышивкой и бисером. Ездили потом на примерки раз пять, Роне уже надоели болтливые польские мастерицы... Вечерами вместе с папой гуляли в нарядной толпе по любимым главным улицам, от замка до самого Бельведера.
Однажды в июньский полдень мама и Роня возвращались из Вольского предместья. Побывали они там на обширном евангелическом кладбище у Сеймовой долины. Кладбище оказалось похожим на московское, что в Лефортове. Мама нашла и здесь знакомые фамилии на могильных памятниках. Чуждая мистике, Ольга Юльевна все же очень любила прогулки по городским кладбищам и повторяла про себя слова римского мудреца: глядя на могилы — сужу о живых. Папа встретил их с коляской у входа, и они поехали с кладбища домой, какими-то новыми для них улицами. Вдруг прохожие стали беспокойно жестикулировать, указывать вверх. Кучер Шарафутдинов повел хлыстом назад и тоже показал на небо.
И тут Роня впервые увидел аэроплан. Он был немецкий, походил на птицу, трещал наподобие мотоциклета и прошел прямо над головами сидящих в коляске. Исчез за крышами Банка и Арсенала.
— Таубе! — хмуро сказал папа. — Сегодня утром они бросали бомбы на казармы у петербургской заставы... Кажется, пора тебе домой, Оленька!
Жильцы гостиницы были возбуждены. Оказывается, еще один «Таубе», а может быть, тот же самый, сбросил над городом противопехотные стрелы. Они просвистали в воздухе, изрешетили несколько крыш, но человеческих жертв на этот раз не вызвали, по крайней мере поблизости. Говорили, что одно попадание было и в гостиницу, однако снарядик не нашли.
Мама открыла верхний ящик комода, переодеть Роню к обеду. В стопке детского белья обнаружился беспорядок — она словно была проткнута очень грубым шилом. Приглянулись — в красном дереве комода зияла аккуратная дырка, будто комод просверлили. Глянули на потолок — пробоина!
Стали рыться в ящике и достали запутавшуюся в белье узкую, вершка четыре длиною, стальную чушку с заостренным носом и ребристым хвостом, для стабилизации стрелы в полете. На ребре хвоста было выгравировано: Gott mit uns[25]. Выпускали такие стрелы с аэроплана, видно, пачками, в расчете поразить солдатский строй или толпу горожан. Снарядик подарили Роне и велели сберечь, как военный трофей.
Мама подержала стрелу на ладони, взвешивая.
Сколько же выдумки, денег, людского и машинного труда вложено в эту вещь! Рылись глубоко под землей горняки, лился из печей металл, вращались заводские станки, ночами не спали инженеры, чтобы хотя бы каждая пятидесятая или сотая из пачки стрел настигала бы не белье в комоде, а ее Лелика, Роню, любого варшавского горожанина или российского солдата. Неужели же это — не грех непростительный и страшный? Вправду кажется, что у людей, втянутых в эту войну «башка кругом пошла», как выразился давешний штабс-капитан...
Вот так и побывал Роня на настоящей войне и даже под обстрелом! Вроде бы и не очень страшно, и интересно, а дико все же как-то, когда во все это играют тысячи серьезных людей. Каждый в отдельности хорош, а вместе — безумные какие-то...
На следующий день после прилета аэропланов «Таубе» мама и сын простились — с папой, кузеном Сашей и прекрасной Варшавой.
* * *
Зимою 1915—16 годов, еще за месяцы до начала брусиловского наступления, Роня уже догадывался о нем, но догадку свою хранил в глубокой тайне ото всех.
Папа получил кратковременную командировку в Москву и обещание отпуска осенью. В ближних армейских тылах фронта шли усиленные учения, войсковые маневры, штабные игры. Дел у папы было по горло. Вырвался он в Иваново-Вознесенск всего на двое суток, и притом совершенно неожиданно.
Роня еще по звонку, необычно раннему, предутреннему, угадал, что на крыльце — папа. Звякая шпорами, он вошел, сопровождаемый денщиком Никитой. Развязал запорошенный снегом башлык, обнял в прихожей маму, вылетевшую прямо из постели в розовом капоте, и Роню в ночной рубашке, и Вику в длиннополой сорочке. Папа зажимал уши от визга, смеха, криков, возни. Весь дом впал в какое-то исступление от внезапного счастья, а мама была в состоянии полуобморочном.
Сонная прислуга тоже вскочила было с постелей, но папа всех отослал досыпать и велел Никите, быстроты ради, разогреть горячими угольями из печей вчерашний вечерний самовар, сварить яиц всмятку или, на вкус Ольги Юльевны, «в мешочек» для предварительного завтрака, а потом отправляться на весь день в город, куда глаза глядят. Глядели же они у Никиты преимущественно на молодых Иваново-Вознесенских ткачих...
Роне позволили встать к ночному завтраку, а потом идти в детскую, чтобы вместе с Викой и фрейлейн Бертой разбирать привезенные гостинцы.
Расторопный Никита очень быстро сервировал чай, хлеб, масло и яйца, крутые до синевы. Папа тихонечко упрекнул его: что ж ты, мол, не мог угодить барыне? Она же «в мешочек» просила!
Никита только руками развел:
— Так точно, ваше высокоблагородие! В мешочке она велела. Пошукал я впотьмах мешочка, не нашел! Попался под руку чулочек Ронечкин, так я в нем и сварил. Как же она сразу узнала, ваше высокоблагородие?
За ночным столом Роня спросил, когда мама чем-то отвлеклась:
— Почему у тебя, папа, ухо пластырем заклеено?
— А ты умеешь хранить тайны? Сумеешь маме не проговориться?
— От мамы у меня тайн не было.
— Это правильно, но про что ты сейчас спросил — дело чисто мужское. О нем не должны знать ни мама, ни даже Вика-малютка! А тебе знать не мешает, чтобы сам не повторил такой глупости... Так вот: ухо у меня прострелено. Только... дело тут вовсе не в войне, а в твоем кузене Саше. Купил себе Саша Стольников — он по-прежнему у меня в адъютантах — американский морской кольт, револьвер такой автоматический. Пуля — с твой палец, бьет — за версту. И три предохранителя — на все случаи жизни...
Мы были в отступлении. Ночевали в палатке. Подал нам Никита ужин на бочке, покрытой широкой доской. А Саша все своим кольтом любуется, разбирает его на том конце доски. Я говорю: «Убери эту дрянь со стола, поранишься сдуру!» Он ужасно обиделся: «Что ты дядя Лелик, смотри, какой надежный! Жму на предохранитель — автоматический механизм заперт, жму другой — гашетка заперта, никакой силой не выдавишь, вот так...» И тут — бух! Ухо правое мне аккурат и просадил!
А самого я еле успел под локоть толкнуть — стреляться с отчаяния вздумал, как меня отбросило от стола... Пушку эту американскую я тут же Никите выкинуть велел...
Только уговор, Ронюшка! Я тебе доверился, так смотри, страху лишнего на мать не нагони. А то она Сашку до смерти не простит. Сам же помни — и незаряженное ружье стреляет, и на все эти предохранители не больно надейся. Просто никогда на человека оружие зря не наводи...
Рассказ этот Роня от матери утаил, как велено было отцом. Смолчал и перед Бертой, и перед Викой, и перед Зиной-горничной, с которой он считал себя в крепкой дружбе, — но только с тех пор и узнал, до чего же трудная штука мужская тайна! Несешь ее один — спина гнется от нестерпимой тяжести!
25
С нами Бог (нем.).