Вот каким был у русского мальчика Рони Вальдека его родительский дом!
Глава четвертая. ЛАДЬЯ НАД БЕЗДНОЙ
Настанет год, России черный год —
Когда царей корона упадет...
Лермонтов. 1830
Немало было таких пророчеств в русской литературе далекого и недалекого прошлого. Только слушать их в России не умели! Тихие тяжкие шаги входящей в дом беды так чутко уловил Блок еще в 1912 году, но предчувствие поэта было объявлено рифмованной бедламской бессмыслицей...
Между тем, неотвратимые Шаги Командора близились, становились слышнее, грознее. Теперь их начали различать многие, однако же и над самой пропастью иные лишь глотали слезы и молились тихо, иные натачивали булат, иные же по-прежнему... пили свой кофе со сливками. Среди них — семьи Вальдек и Стольниковых, пока еще мало тронутые градоносной тучей.
Ольга Юльевна магически точно блюла ритуал и декорум уже обреченного жизненного уклада. Только привычный турецкий кофе был заменен колониальным французским, сливки стали пожиже, а вышколенные горничные погрубее.
Изредка и они уже роняли в сторону такие словечки как «буржуазия», «вот ужо вам», «митинг» и даже «комитет». При детях прислуге было запрещено рассуждать о прошлогодних августовских событиях в Иваново-Вознесенске, но кое-что Роня знал и про них...
В те дни никого из семьи Вальдек не было в городе, они все уезжали к осени в село Решму на Волге, сразу по возвращении Рони и мамы из Польши.
А с Волги семья приехала в Иваново-Вознесенск уже после того, как владимирский генерал-губернатор утихомирил бунтарей-ивановцев. Однако, мальчишки с Первой Борисовской улицы еще шептались насчет давешних фабричных беспорядков и стрельбы по забастовщикам. Роня и верить не хотел, будто русские казаки и полиция по приказу русского губернатора могли палить в русских же фабричных, а тем более застрелить кого-то насмерть и кое-кого поранить.
Как ни странно, Ронина недоверчивость подняла его во мнении рассказчиков. Они сбавили число убитых с двухсот до двух человек, а раненых с тыщи до полутора десятков, но на этих цифрах стояли твердо и даже выразили готовность показать Роне жилье обоих убитых и те семьи, где имелись раненые. Предлагалось также показать казармы, откуда полицейские забрали в тюрьму «поболе двадцати рабочих душ», но Роня и без консультантов отлично знал эти казармы-общежития.
Вообще, с некоторых пор Роня стал входить в доверие у «уличных» ребят, в особенности, когда фрейлейн уже не контролировала каждый шаг своего подопечного. Первой в жизни положительной характеристике Роня, сам того не ведая, был обязан дворницкому сыну. Тот подтвердил ребятам, что «евоный Ронькин папа хохла и ахфицер, но не шкура» и что сам Ронька вроде бы «не гадина»...
...Весну и лето 1916 года, во время Брусиловского наступления на фронте, семья Вальдек, без ее главы, но вместе с тетей Эммой Моргентау, фрейлейн Бертой и горничной Зиной проводила в Железноводске. Для Роника и Вики это лето стало последней в их жизни полоской неомраченного мировыми катастрофами детства.
Прекрасно было само двухтысячеверстное путешествие на Кавказ в двух соседних мягких купе.
Путешествие волшебно превращало самые обыкновенные дела, вроде еды на маленьком столике или даже укладывание спать на вагонных ложах, — в сплошную цепь радостей и удовольствий. Госпожа Вальдек любила ездить и умела сохранять в пути неизменно хорошее настроение, передавая его и спутникам.
Детей радовало вое: дорожные пылинки в солнечном луче, новые и новые дорожные картины в обрамлении вагонного окна, счастливое предвкушение юга и постепенное угадывание его примет: белые мазанки под соломой вместо бревенчатых изб, морской гравий на полустанках и другой ветер, теплый, запахом напоминающий чай, настоянный на южных травах и цветах.
Конечно, и в пути у Рони были свои тревоги. Он, например, возненавидел большие вокзалы с ресторанами, куда взрослые отправлялись обедать, и нередко брали с собой и детей.
Из ресторанного окна Роня с опаской глядел на знакомый состав с родным домом-вагоном темно-синего цвета, впереди которого шел желтый, а позади — еще один синий, только без угловых позолоченных решеток над тамбурами как у «нашего», Роня страшно волновался — как бы поезд не ушел без обедающих пассажиров, жадных до борщей и котлет; как бы не оказаться брошенным на произвол железнодорожной судьбы. Любой звонок, свисток или гудок во время обеда вызывал судорожную спазму в горле. Лучшие блюда казались несъедобными, слезы отчаяния готовы были брызнуть, а насмешки взрослых, оскорбляя, нисколько не успокаивали.
Но еще много хуже бывало, когда в ресторан уходили одни взрослые, а дети из окна следили за их действиями... Вот мама и тетя Эмма, подбирая юбки, сошли с платформы на шпалы, переступили через рельсы, идут по другому перрону к вокзальному зданию, а встречный поезд вдруг отрезает им путь к возвращению! Проходит пять и еще раз пять минут ужасного ожидания, чужой поезд по-прежнему загораживает дорогу к нашему, а наш... дает гудок и трогается... Мама осталась! Утешить Роню было невозможно, он сдерживал слезы и отворачивался к стенке купе, тело содрогалось от сухих бесслезных рыданий до тех пор, пока мама не входила в купе. Роня смотрел на нее в оба глаза как на чудо чудес и считал совершенно необъяснимым это умение взрослых возвращаться в свой вагон, когда путь безнадежно отрезан чужим составом.
В Железноводске сперва жили в гостинице «Европейская», потом переехали в частный пансион: дешевле и тише!
Ронин день был и здесь строго регламентирован, но свободы давали все же побольше, чем в Иваново-Вознесенске.
Утром шли пить минеральную воду Малинового источника, затем — брать ванны. Роню сажали сперва на три, потом, в следующую неделю — на пять минут в теплую, пахнущую серой, железисто-щелочную воду, от которой на стенках ванн со временем оставался желтый осадок, уже ничем не смываемый. Самым интересным в скучной процедуре купания были песочные часы, по которым отмеряли время сидения в ванне...
...Вечерами детей облачали в новые костюмы и вели в Пушкинскую галерею Железноводского парка. Хороший симфонический оркестр играл с открытой эстрады легкую классику, иногда исполнял пожелания публики, всегда одной и той же, до самого конца сезона.
Однажды в июле месяце, после наступательного успеха брусиловских войск против австрийцев, оркестр начал вечерний концерт исполнением гимна. Роня сидел почти у самой рампы и с первых же тактов вдруг ощутил, что какая-то внутренняя пружина буквально подбросила его с места. Раньше он и не слыхал, что во время гимна надо стоять — сама музыка заставила его вскочить. За спиной он услышал шорохи и легкий шум, а оглянувшись удивился, как лениво, неохотно поднимается со своих мест курортная публика. Многие стали садиться раньше, чем гимн отзвучал.
Слов гимна Роня не знал, Ольга Юльевна и сама помнила их нетвердо. Но он понимал, что гимн — это как бы торжественная молитва Богу за царскую семью и членов царствующего дома. Роня обожал всю царскую семью и особенно, конечно, цесаревича. Он знал лица всех великих княжен по фотографиям в «Ниве». В мамином зеленом кабинете тоже висела небольшая фотография царской семьи, Роня ее часто рассматривал и находил, что высокая прическа императрицы Александры Федоровны похожа на мамину. На этой фотографии царь и царица сняты были сидя, и Роня сперва удивлялся, что восседают они не на золотых тронах, а на простых стульях. Царь Николай Второй полуобнимал цесаревича, стоявшего рядом, а великие княжны в белых платьях группировались около императрицы. Позади царского семейства стояли три гвардейских офицера в парадных мундирах, и Роня знал, что в профиль снят Михаил Николаевич Чечет, адъютант императрицы, а средний из трех офицеров — мамин знакомый, полковник Стрелецкий, приславший этот снимок в подарок маме.
Ольга Юльевна никогда больше но встречала своего дорожного спутника, но довольно живо переписывалась с ним. Письма его были кратки, сдержанны и почтительны, но попадали в ту же, перехваченную лентой пачку, что лежала в тайном ящике ее секретера.