Впрочем, у самого Рони тоже имелась некая реликвия, прямо связанная с царским домом, — серебряный образок Богоматери на тонкой цепочке. В самом начале войны великая княжна Ольга собственноручно повесила этот образок на шею одному раненому папиному артиллеристу-солдату. Было это в прифронтовом лазарете. Через год, уже под Варшавой, солдат этот пал, и вместе е его документами, крестами и медалями папе принесли образок.
Однажды, как раз в дни Рониной жизни в Варшаве, за столом зашла речь об этом образке. Среди папиных собеседников был священник одного из артиллерийских полков. Этот отец благочинный давно знал Алексея Вальдека, относился к нему с уважением и считал его нерусское происхождение и вероисповедание простым недоразумением или ошибкой природы.
— Отошлите семье солдата, — посоветовал он папе, рассматривая образок.
— Нет у него близких, — ответил папа. — Если бы даже и нашлись какие-нибудь родственники, написать им нельзя — его родные места у немцев. Награды сданы в казну. А что же делать с образком этим?
— Вот, что надо сделать, — сказал отец благочинный, подзывая Роню. Он перекрестил его, надел на шею образок и велел хранить как реликвию.
— Это — царский дар, мальчик. Для русского — святыня! Вот и береги, коли, как я прослышан, ты любишь православного нашего государя.
Потом цепочка скоро оборвалась, и чтобы Роня не потерял образок, мама сочла за благо спрягать его в шкатулку. Тем не менее Роня твердо считал его своим и гордился царским даром так, словно великая княжна наградила за ратные подвиги не чужого солдата, а самого Роню.
* * *
В конце августа, уже незадолго до прощания с югом, семья Вальдек прогуливалась недалеко от вокзала. Было слышно, как пришел поездочек со станции Бештау. С ним приезжали пассажиры из Минеральных Вед. Приезжих было мало — сезон кончался Роня издали заметил, как усаживается в фаэтон среднего роста военный. Фаэтон покатил навстречу. Сидевший офицер в полевой форме держал шашку между колен, положив руки на эфес, и вдруг Роня понял, что офицер этот — папа…
Приехал он в двухнедельный отпуск, совсем неожиданно, ему до последнего часа не верилось, что Брусилов разрешит отъезд, телеграмма с дороги лежала у портье гостиницы «Европейской» — папа даже не знал, что семья оттуда переехала.
Был он в новых штаб-офицерских погонах, носил два новых ордена и «клюкву» — аннинский темляк на шашке, — старался бодриться и быть веселым, но как только задумывался — отвердевала в лице преждевременная усталость Резче обозначились морщины, загар казался каким-то сероватым и даже прижатые фуражкой волосы, ставшие пореже, будто тоже посерели, не то от забот, не то от походной пыли. Он рассказал, что Саша Стольников получил легкое ранение осколком снаряда и отпущен в Москву к родителям на те же две недели. Когда мама спросила про командира одного из артиллерийских полков, входящих в гренадерскую бригаду, отец с явной неохотой рассказал, как в дни летнего наступления австрийцев, полковник получил тяжелое ранение и вызвал жену из Петербурга. Та поспела только к похоронам, и надо же было случиться, что в самый миг погребения, когда гроб уже опускали в могилу, шальной гаубичный снаряд разнес в клочья гроб и тело покойника. Никто из окружающих не был серьезно ранен, но у молодой вдовы не хватило на все это нервных сил. Она помешалась. Долго выкрикивала только одну фразу: «Зачем они в мертвого?» Папа дал ей провожатых, и они повезли обезумевшую домой...
Тетя Эмма Моргентау собралась уезжать с Кавказа раньше сестры. Накануне ее отъезда папа и мама долго сидели с ней после ужина, под звездами, и Роня улавливал их голоса с террасы. Тетка спорила с папой насчет брусиловского наступления.
— Кому оно было нужно? — негодовала тетка Эмма. — Во имя чего эти новые жертвы, сотни тысяч убитых в наступлении, и еще десятки тысяч вдов и калек? Что завоевали? Позор и ненависть людскую, больше ничего! Как вы, интеллигентные армейские офицеры из запаса, можете без осуждения и отвращения рассуждать об этой бессмысленной кровавой бойне? Вся думающая Россия проклинает, презирает вашего Брусилова, эту игру в живых солдатиков. Вы доиграетесь, когда солдатики выйдут из-под вашего повиновения... Ответь мне, пожалуйста, чего вы добились для России ценою этой новой крови?
— А чего, по-твоему, Эмма, должна добиться Россия всей этой войной? Что же ей нужнее всего?
— И ты серьезным тоном можешь об этом спрашивать? Можешь сомневаться в ответе? Просто не узнаю тебя, нашего чистого, милого Лелика, ученика Зелинского, естественника, интеллигентного человека! И Ольгу, родную сестричку, не узнаю, мы с нею то и дело спорим, потому что и она как-то сжилась с твоей офицерской судьбой, хоть и дрожит за тебя день и ночь.
Голос тетки стал тише и печальнее. Папа и мама молчали, как показалось Роне, несколько подавленные ее натиском, таким неожиданным для племянника-мальчика!
— Дрожать-то она дрожит за тебя, Лелик, — продолжала тетка, — а ведь смирилась! Со всем этим военным безумием она уж почти согласна!.. Что нужно России? Да разумеется, прежде всего — прекратить кровопролитие! Нужен прежде всего мир — а уж потом и еще кое-что другое, долгожданное...
— Дамская логика, Эммочка! Не так это все просто. Войну не мы начинали, не нам с нее и дезертировать. Как раз «думающая Россия», как ты изволила выразиться, должна это ясно понимать. Только вот кого ты этими словами обозначила — я что-то в толк не возьму. Во время нашего прорыва и наступления мы в действующей армии отнюдь не ощущали общественного осуждения. Наоборот, и газеты, и думские партии, уж не говоря о военном ведомстве, министерствах и всевозможных там комитетах, нас и поддерживали, и ободряли, и благословляли, а вовсе не проклинали. Против военных действий только крайние: эсеры, эсдеки, большевики, меньшевики, — уж как там они себя именуют... Но ведь это — горсточка, кучка... Не к ним ли пристал и твой Густав?
— Ну, уж: ты тоже скажешь: большевики, эсдеки... Я о них и знать ничего не знаю, а Густав тем более никакого отношения к ним не имеет, как всякий благонамеренный порядочный человек. Но я говорю о настроениях в обществе, среди интеллигенции, я о всем народе говорю, о матерях российских, о крестьянах, о людях фабричных. Ты же сам, Лелик, был к ним по должности своей гораздо ближе, чем Густав, но война эта и тебя как-то переменила. Ты-то чего ждешь от нее для России, кроме все новых и новых бедствий? Неужели ты и в самом деле против прекращения бойни, выхода России из войны?
— Эх, как просто: взяли и вышли! Обессмыслить все наши жертвы, всю кровь пролитую? Да это было бы настоящей катастрофой, притом на пороге нашей победы!
Тетя Эмма тихонько ахнула от неожиданности.
— Лелик! Я не ослышалась? Ты веришь в какую-то ПОБЕДУ? Тебе нужно видеть врага на коленях? А если немцы побьют наших лапотников и, вместо твоей победы получится страшное поражение, — не думаешь ли ты, что это обойдется нам подороже, чем немедленный честный выход из такой бессмысленной войны? Как и всякий разумно мыслящий человек, я ни в какую нашу победу верить не могу и не отдала бы за нее ни одной человеческой жизни.
— Ты, Эммочка, упрямо закрываешь глава на действительность. Судишь предвзято, неверно. Кто же спорит, что мир — штука желанная, но ведь ради того и воюем. Исход войны не так уж далек и не столь мрачен, как ты рисуешь. Ошибок, глупостей, даже преступлений у нас — тьма, начало кампании пошло вкривь и вкось, с Мазурских болот начиная, но теперь картина улучшилась. Ведь военная инициатива перешла к нам и союзникам нашим. Французы, которых мы спасли самсоновским наступлением на Восточную Пруссию, давно оправились и стоят против немцев упорно. Австро-Венгрия, считай, разбита вдрызг, Германия — на краю истощения, а в войну вот-вот вступят на нашей стороне новые силы. Румыния, хотя бы; мы ждем, когда ее войска начнут действовать вместе с нами. Турки отступают. На юге войска наши продвигаются хорошо, берут турецкие крепости. Болгары по горло сыты войной против нас, устали и разочарованы. А там, глядишь, и американцам надоест их нейтралитет — они страшно злы на Вильгельма за бессовестную морскую войну… У нас оружия прибавилось, боеприпасов теперь не в пример больше, чем в начале войны. Подвозят, хоть и со скрипом! А не выстоим до конца — победа наша уплывает в чужие руки.