В произведениях Бунина тех лет сложно переплетаются социальная трагедийность, мрачно-катастрофическая философия истории со светло-«пантеистической»
философией природы и с поиском освобождающей, «третьей правды» («Сны Чанга») — правды приобщения человека к миру, вопреки неизбежным страданиям.
Именно в предреволюционное десятилетие бунинское творчество приобретает масштабы, возвышающие его до явления всемирной литературы. Правда, широкое зарубежное признание начинается несколько позже, с первой половины 20-х годов, когда во Франции, где поселяется писатель, оказавшийся в эмиграции, появляются три сборника его произведений, куда вошли лучшие дооктябрьские сочинения.
По выходе в 1921 г. первого из них, «Господин из Сан-Франциско», рецензент газеты «Ревю де л’эпок» («Обозрение эпохи») писал: «Господин Бунин... прибавил еще одно имя, мало известное во Франции, к ...самым большим русским писателям». Сохранились восторженные отзывы о его творчестве крупнейших литераторов Запада (впервые опубликованные на русском языке в 1973 г.). В их суждениях (при всех разноречиях художественных позиций) сказано, по существу, о главном в произведениях Бунина — об изобразительной силе его реализма, интенсивных нравственно-философских исканиях, углубленном познании человека, удивительном чувстве природы.
20 мая 1922 г. Ромен Роллан писал своей корреспондентке Луизе Круппи об антидемократичности, пессимизме Бунина и одновременно восхищался его дарованием: «Но какой гениальный художник! И, несмотря ни на что, о каком новом возрождении русской литературы он свидетельствует!» Роллана, пристально интересовавшегося в ту пору индийской религиозно-нравственной философией, особенно привлекли проникнутые «духом необъятной, непостижимой Азии» рассказы «Братья» и «Соотечественник». В столь же высоких тонах он делился и с самим автором своими впечатлениями от его произведений. Тогда же, в 1922 г., Роллан выдвинул его на Нобелевскую премию (которой, однако, Бунин был увенчан много позже, в 1933 г.).
К 1926 г. относится отзыв Т. Манна о рассказе «Господин из Сан-Франциско», «который по своей нравственной мощи и строгой пластичности может быть поставлен рядом с некоторыми из наиболее значительных произведений Толстого — с „Поликушкой“, со „Смертью Ивана Ильича“». «Захватывающую силу» увидел Т. Манн и в «Деревне» — «этом необычайно скорбном романе из крестьянской жизни». В 20-е годы был покорен Буниным Р. М. Рильке. О «насыщенности и глубине», «изобразительной мощи», «таинственной и неуловимой власти» бунинского искусства писал в 1924 г. на страницах парижской газеты «Фигаро» Анри де Ренье. В других, более ранних отзывах он предпочел прославленному, переведенному на ряд языков рассказу «Господин из Сан-Франциско» произведения о «России вчерашнего дня», имея в виду и «прекрасный роман» «Деревня», и отдельные крестьянские рассказы с их «трагической и своеобразной красотой».
Разумеется, бунинские сочинения, опиравшиеся на богатую традицию отечественной литературы, не впервые открывали Западу русский деревенский мир. И вместе с тем несли в себе много нового и во взгляде, и в художественных красках. И это было уловлено. «Его „Деревня“ удивительна», — записал 27 июля 1922 г. в своем дневнике Андре Жид, сохранивший на долгие годы пиетет перед Буниным. О своей «глубокой симпатии» к его творчеству, вопреки столь же глубоким расхождениям «в области идей», во «вкусах», «пристрастиях», Жид написал Бунину уже на глубоком склоне его дней, 23 октября 1950 г.: «Я не знаю произведений, где внешний мир так тесно сливался бы с миром иным, миром внутренним, где ощущения были бы выбраны так точно, что их невозможно заменить другими, а слова были бы так естественны и вместе с тем неожиданны».
Все эти признания относятся к прозе Бунина. Его поэзия не имела, да и не могла иметь, столь же широкий резонанс. Это, несомненно, значительно более скромная часть наследия писателя, однако тоже превосходная. Обидные упреки во вторичности, традиционализме, даже эпигонстве, нередко адресовавшиеся ей, конечно, несправедливы. Бунин-поэт не только подхватил традиции. Он обновил и усовершенствовал возможности русского классического стиха — особенно в сфере изобразительной пластики.
К тому же поэзия Бунина нерасторжимо связана с общим содержанием его творчества, с основными путями его классической прозы.
В раннюю пору писательства проза Бунина испытала заметное воздействие его лирики. В творчестве второй половины 900-х и 10-х годов ощутимее, сильнее влияние обратное. Начиная с лет революции ширится эпический мир бунинской поэзии: быт усадебный, крестьянский, старомосковский («Наследство», «Сенокос», «Игроки» и др.); мотивы отечественной истории, величавой и трагической от самых истоков ее, со своими героями, мучениками и праведниками («Пустошь», «Святой Прокопий», «Руслан» и др.); чужие страны — их нынешняя жизнь, увиденная жадно-внимательным взором неутомимого путешественника («Венеция», «Цейлон»), и тени их незапамятного прошлого, ожившего в воображении («Стамбул»,
«Иерусалим», «Храм Солнца» и др.). В стихах Бунина нередко возникают прозаически-повествовательные интонации. Свободно обрабатываются сюжеты русских былин, летописных преданий, народные притчи, библейские легенды и суры из Корана, восточные мифы и апокрифы — египетские, сирийские, иранские, халдейские («Святогор и Илья», «Князь Всеслав»; «О Петре-разбойнике», «Александр в Египте», «Тора», «Потоп», «Источник звезды» и т. д.). Поэт еще более щедр, чем раньше, на подробности внешней жизни, и еще более точными, дробными, вещественными становятся они.
Это не означает, что Бунин-поэт переходит теперь в какое-то другое качество. Лишь некоторые из его вещей можно целиком отнести к эпически-стихотворному роду. В целом же бунинская поэзия остается чисто лирической. Подробно-описательная стихия подчиняется в ней (и в этом, в частности, ее оригинальность) исповедально-философскому содержанию. Философский стержень многих стихов Бунина — «я», личность и жизнь мира. Разные «правды» о нем и здесь вступают в напряженный диалог.
...Мы и земле и богу далеки...
В гробах трясин родятся огоньки...
Во тьме родится свет... Мы — огоньки болота.
(«Трясина»)
Или:
Прекрасна ты, душа людская! Небу,
Бездонному, спокойному, ночному,
Мерцанью звезд подобна ты порой!
(«Летняя ночь»)
Поэт пронзительно и скорбно чуток к обреченности, свойственной каждой отдельной форме существования. И только чувство «соприкасанья со всем живущим», умножающее связи «я» с миром, возможность слияния духовного опыта современного человека с опытом всего пройденного человечеством пути способны умерить эту боль:
Я говорю себе, почуяв темный след
Того, что пращур мой воспринял в древнем детстве:
— Нет в мире разных душ, и времени в нем нет.
(«В горах»)
В стихах Бунина встретится и «акмеистское» любование вещными частностями:
Все мне радостно и ново:
Запах кофе, люстры свет,
Мех ковра, уют алькова
И сырой мороз газет.
(«Просыпаюсь в полумраке...»)
Однако эстетизированный мир поэта — не камерный мир. В конечном счете частность одушевлена в его поэзии именно потому, что она не обособлена, не замкнута:
И соловьи всю ночь поют из дымных гнезд
В дурмане голубом дымящего навоза,
В серебряной пыли туманно-ярких звезд...
(«Холодная весна»)
Характерны и для других стихов такие ряды явлений, в которых «низкое», малое тянется к высокому, огромному («дымящий навоз» и «пыль звезд»). Нелегкое утверждение просветленно-философского ощущения мира происходит и в поэзии Бунина.
В творчестве ряда других реалистических художников конца 900-х и 10-х годов социально-критическая беспощадность тоже соединяется со своеобразным созерцательно-гуманистическим складом мысли.
Так, например, в прозе Куприна. Повесть «Яма» (1909—1915) — наиболее крупное его произведение тех лет. В достаточно узкой тематической сфере — изображение проституции, быта и нравов «жертв общественного темперамента» — писатель стремится запечатлеть всю отрицаемую им общественную систему. Но именно в этой претензии на широту повесть Куприна как раз и уязвима, хотя есть в ней выразительные картины, детали, частности, обладающие острым социальным смыслом. Предчувствие «огромной, новой, светозарной жизни», что «уже у ворот» («Поединок»), сменяется в повести «Яма» представлением о почти непреоборимом социальном зле, которому если и суждено исчезнуть, то в очень далеком будущем. Полный благодарной памяти о прошедшей революции («Черная молния», 1913), писатель скептичен по отношению к близкому общественному будущему. В 10-е годы социальный запал Куприна бывает очень сильным. Непримиримо отрицается и русская действительность, и все современное общество, томящееся под властью капитала («Жидкое солнце», 1912). Но отрицается чаще всего лишь с позиций «естественного» человека (например, рассказ «Анафема», 1913). Автору «Олеси» не чужда мысль о золотом веке в прошлом, «когда так радостно и легко жили люди... свободные и мудрые, как звери». Герои очерков «Листригоны» (1907—1911), откуда взяты эти слова, — рыбаки из Балаклавы, «простые люди, мужественные сердца», в них «чувствуется... какая-то таинственная, древняя... кровь первобытных обитателей». С пафосом непреходящих, неискоренимых ценностей существования — природы, любви —