— Чей скот? — крикнул Дмитрий, и голое, выросший в крепких боях, еще молодой, окладистый, рокотно прокатился по лесам, и леса долго, словно дым, пропускали его сквозь себя.
— Великого князя Московского и всея Руси Дмитрия Ивановича!
— А велико стадо?
— Полторы тыщи голов.
— А меня знаешь?
— Дозволь гуртоправа кликнуть, он бывалый.
— Зови, отроче!
Пастушок кинулся прытко. Ближние овцы шарахнулись в глубь леса, где в сени таилась главная часть стада. И отрок тотчас исчез в ветвях, исчезли и псы, и лишь колокольчик вожака колотился и щелкал невдалеке, как птица, прихлопнутая силком.
Прикрывая ладонью чело, высоко запрокинув голову, чтобы видеть из-под гноящихся век, опираясь на свой длинный, будто патриарший посох, мелко переступая босыми ногами, торопился к Дмитрию из лесу старец. Рубище его было серо, а борода узка, длинна и седа. Но кожа лица, обветренная ли загаром, опаленная ли старостью, темнела, как кора, как лик угодника суздальского письма, хотя подуло от него не кипарисом, а горькой вонью овчины. Шерсть и на сермяге налипла, — видно, скинул тулуп, чтоб скорей дойти. И, как бы поддерживая его, с обеих сторон, прислонясь к узким бедрам его, шли громадные густошерстые псы.
Низко, в пояс, поклонился, силясь разглядеть супротив солнца. Но солнце било в лицо, и хилая рука старика напрасно тщилась притенить взгляд.
— Чаю, меня кличешь?
— А кто ты, отче?
— Пастырь.
— Хороша ль паствина?
— Обильна, сыне.
— Вода здесь близко?
— Доброе место. Пожалуйте, бояре.
И так же трусцой старик повел всадников в кустарники.
Вошли между орешниками на бугорок и внизу, в овраге, в ольшанике, увидели вьющуюся струю светлой речки.
Одиночные огромные ели шатрами нависали над мхом. Там и разостлали ковры для покоя. И прежде чем торопливые рынды успели поймать золоченое стремя, Дмитрий соскочил с седла и пошел к реке. На широком камне стал он на колени и пил пригоршнями воду, хотя рында уже стоял позади с узорным чеканным ковшом в полотенцем, перекинутым через руку.
Гуртоправ, отпугнув посохом своих овчарок, допытывался: кто в сей дружине старшой, и кто он званием, и откуда, и как имя ему. Но ответили ему, лишь когда Дмитрий прошел на ковры под ель.
— Сие есть Дмитрий Иванович.
Старик оттолкнул воинов и повалился перед Дмитрием.
— Княже! Не очима, нутром моим узреть тя должен. И не узрел! Видишь: ветх, истлел, скот пасу, — держу посох, а не копие.
— А и копие держивал?
— Многажды.
— При ком же?
— Подпослед при Иване Московском.
— При отце моем?
— Отцу твоему Ивану Ивановичу и дяде твоему Симеону посохом служил, а я о копье реку.
— Значит, деду?
— Деду, княже, деду твоему. А до того у Дюдени в полону был, влачился в басурманском стане, видел, как поганые костры возводили из городов наших: изничтожение Мурома зрел, и Суждаля, и Володимера, и Юрьева, Переяславля и Углича; Коломну и Москву зрел в бедствии и в пламени, и Можай, и Дмитров. Но под Дмитровом вынес меня господь из полона и пламени: утек.
— Дак тому разоренью век минул. Сам ли был, слыхал от кого, может?
— Запамятовал, княже. Но аз и допрежде того в походы ходил: на Сити-реке кровью сыт был. А прежде того, на Оке, под Коломною, от Батыги сбежал. Первый раз тогда у нечистых в полону был. В Киев мы сошли, а и Киев впусте увидели, покинут жителями, как гнездо по осени, — лишь пух да скорлупки мелкие, а сверху бурый лист. Сожженной Рязани кострище видел, когда в полку Коловрата-боярина на помощь рязанцам шел. Поздно пришли татары оттоль уж вышли, а узрели мы князей, воевод, витязей, жильцов, отроков рязанских, разбросанных на мерзлом ковыле, занесенных снегом. И сказал тут Коловрат: «Город, город Рязань! Поздно мы пришли тебя от Батыги пасти, чаяли рязанцам слезы отереть, а нет тут ни стонущего, ни плачущего, ни жен вопиющих, но вси вкупе мертвы лежат!..» Было у нас тысяча семьсот воинов с Коловратом. И кинулись мы вдогон за Батыгой и почали их бить. Сказывают, закричал тут Батыга: «Мертвые рязанцы поднялись, нас настигают!..» И страх напал на татар. И полегло их множество. А когда обессилели мы и избиены были, взяли нас пятерых, кровью изошедших, привели пред Батыгу. «Кто вы?» — спрашивает. «Рязанцы мы, — говорим. — Послала нас Рязань-город проводить тебя, как русские всегда иноплеменников от себя провожают: стрелами и копьями…» И повелел нам Батыга с честью похоронить Коловрата, а нас с собой до Коломны вез. В коломенском бою, сказывал тебе, мы от него утекли.
— Полтора века, отче, тому бою. Как можешь помнить? Может, слыхал от кого али возмечтал о том?
— Запамятовал, княже. Не упомню. А и допрежь Коловратова полка в походы хаживал. Я роду рязанского, но не токмо под рязанскими князьями бился. Первый раз бился, когда Батыга на Калку пришел. Я у князя Данилы в полку был. Первый тогда раз русские татар узрели: квелы, невидны они. Понадеялись князья каждый на себя, вразброд в битву пошли, а иные в отдалении своего часу ждали. Ой, много тел крестьянских полегло. Начали мы поганых рубить, разрубим пополам с темени до пупа, глядь — из одного рассеченного двое здравых встают, чем более их сечем, тем многочисленнее становятся. Плечи наши заныли, мечи иступились, руки обессилели, а они множатся и наступают. Осталось в памяти то побоище и клич наш горький, как скликать стало некого. Велики были плач и страх, и крепкая обида, и отмщенье за ту обиду на тебе, княже Дмитрий Иванович! На тебе!
Он поднял свой посох и запрокинул голову, чтоб видеть из-под воспаленных гнойных век.
— Тягостен хомут нам! Обида и неволя к земле гнут. Возьми посох мой, еже копий недостанет!
— Сколько тебе лет, старче?
— Я считаю овец твоих. О том спроси. А возрасту счет бог ведет.
И князь просил пастуха отведать яств своих.
Старика взяли под руки, подвели к коврам и пододвинули к нему солило, полное сладкой рыбы, благоуханной от приправ.
— Как же рекут имя твое, отче?
— Иваном по крещению.
— Отведай, отче Иване.
Старец рассказывал:
— Намедни, княже, твоя овца объягнилась четырьмя ягнятами. Благая примета. Будет тебе, Дмитрий Иванович, прибыль в сей год: богачеству ли твоему прирост, семейству ли, славе ли твоей, не ведаю. Но будет.
Дмитрий, уже не внимая его словам, думал о глубине обиды, о посохе, готовом в бой, о словах старика. Схожие слова твердили бояре; эти слова завещал отец, томясь на смертном ложе; их ему дядя Симеон завещал; их ему повторяла мать, но теперь возле мирного стада, в молчаливом лесу, они прогремели, как труба, зовущая к бою: родина изнемогает, родная земля попрана, к отмщению призывает она народ. Он — великий князь — собирает уже под собой князей, а все еще кланяется Мамаю, голову свою покрывает Мамаевой шапкой. Шапку ту от Мамая получил взамен своей, когда по ордынскому обычаю на пиру побратались они с Мамаем меной шапок. Бережно положенную возле, Дмитрий пнул ее ногой, как собаку.
Все заметили сдвинувшиеся Дмитриевы брови, скосившийся рот. Быстро он оторвал руку от кинжала и провел ладонями по раскрасневшемуся лицу. Он стал бледен, но улыбался.
— Выпьем за старшего из нас. Во здравие твое, отче Иване!
— Я, княже, единую лишь воду пью.
И тотчас подали ему воду в позолоченной чашке.
— Здрав буди, Дмитрий Иванович. Премного милостив ко мне, господине.
Когда все разлеглись по коврам и мураве на полуденный покой, Дмитрий, Владимир Серпуховской и Боброк отошли от стана к воде. Старец следовал за ними в отдалении.
Румяногрудая птичка — ольшанка, попискивая, порхала по кустарнику; может быть, опасалась за недалекое гнездо, затевала отвлечь людей от птенцов в сторону. Малая птица, а и та свое гнездо бережет.
Вышли на открытое место. И увидели: в небе металась темная стая. Высоко-высоко парил вырвавшийся у охоты сокол. Пока охотники яствовали, сокол, видно, обидел скворца, и теперь десятки, тьмы скворцов кинулись на него, и сокол тщетно от них отбивался. Вниз, крутясь, летели соколиные перья. Маленькие птицы ощипывали в небе могучего хищника; кидались на его крылья, на темя. Свист и сверест стоял в небе, доколе сокол не покатился с высот в лес; скворцы ринулись за ним.