— Робя, — покусывая соломинку, начал первым Осяга. — Дождь-то все равно пройдет, не век ему полоскать. Я вот что думаю: как просохнет, давайте берегом пруда изладим груздяные грядки. Навозим земли из Дубравы на тележках и в грядки ее. Грузди напреют, и дядя Прокоп начнет за ними ходить.
— А верно Осяга придумал! — ожил Ванька Устиньин. — Долго ли оравой напеткать груздяной земли.
Осягина задумка поглянулась всем, и никто не приметил, как стемнело под крышей и «отбил часы» по подвешанному на углу лемеху фермский сторож — ревматизный Василий Южаков. На уме у нас были только груздяные грядки возле пруда для Прокопия Степановича — Витькиного отца. А расходясь домой, Витьке строго наказали: пока грузди не появятся — тяте своему ни словечка. Вдруг ничего не получится и осрамимся перед ним.
«Хоть бы ненастье кончилось, хоть бы кончилось…» — изнывал я ночью. И пока не свалил сон, прислушивался: не бренчит ли дождь по стеклам, не каплет ли с крыши в деревянное корыто? А утром первым делом подскочил к окну и с радости чуть не выдавил головой стекло — на улице было светло, резко голубело небо и в каждой лывине плавилось яркое солнце. На заплоте гоглился и голосил петух, курицы мелкими глоточками отпивали дождевую воду из корыта, и даже воробьи лезли попурхаться в лывине, будто не стояло нудное ненастье, а пропрохала короткая гроза.
С ведрами и тележками двинулись мы Морозовской дорогой в Дубраву. Мама еще раньше ушла на детдомовский огород, а сестре Нюрке я не стал объяснять, лишь махнул ведром и покатил тележку по заулку к пожарке.
Собрались у пруда на диво дружно, даже Ванька Устиньин — засоня из засонь — и тот явился без опоздания. И когда пять тележек проторили сырой дорогой прямую колею, я заметил, как переменился в лице Витька. И волновался он, и переживал, и слезы от благодарности к нам накатывались на узкие глаза.
«Ничо, Витя, зарастут на грядках грузди. Растут же огурцы, морковь, бобы, — думалось мне. — Мочить не станет, — польем из пруда. Пруд пересохнет — из Крутишки речной воды наносим. Ключ под ветлой со срубом не испарится никогда, но вода студеная в нем и жалко переводить на поливку. Вырастут грузди — и взвеселим сердце дяди Прокопа…»
Что-то возить на тележках — дело привычное для нас, пусть земля и тяжелее чащи или сухостойника. Но это если бы один, а когда артелью, то и пауты не так больно кусают, и солнце не очень-то жарит затылок, и о еде не думается. А летнему дню конца и края не видно. Неловко только, когда попадаются навстречу взрослые и допытываются: зачем из леса землю везем?
— В школе велели, — буркнул Осяга на расспросы сроду подозрительного конюха Максима Федоровича.
— В шко-о-ле? — недоверчиво растянул он. — А пошто моя Манька не сказала, из озерка не вылазит, поди, вшей напарила в голове от перекупанья.
Раз Осяга сказал — мы втихомолку объехали телегу конюха с накошенной свежей травой, наверно, для Победителя. Не любят у нас в Юровке Максима и его родню, не зря Собачатами прозвали. Попробуй переругай ихнюю породу. Лаяться все горазды, всех в чем-то подозревают, а сами, тятя сказывал, сроду первыми ворами слыли.
Средний брат Максима на Полушихе, как называли водяную мельницу у села Першино, еще до колхозов украл три мешка муки. Мужики Затеченские хватились — и гнать за ним. Настигли у Половинного — между Песками и Юровкой — муку отобрали, а Петра на задницу «посадили» — торнули о дорогу. Ни членовредительства, ни синяка даже, а исчах Петро.
«В шко-о-ле», — в уме передразниваю я Максима и злюсь, вспоминая, как он заикнулся председателю о Победителе, когда Матрена уехала за Прокопием. Вроде, только он и болеет душой за колхозное добро. Конечно, за конями исправно ухаживает, но ведь ловил же его председатель с овсом в сапогах. Полведра высыпали из его бахил, не зря такие сшил. Ладно, не сообщил Михаил Петрович куда следует, и никто не нажаловался на Максима. Иначе бы тюрьма ему. И надолго бы сел, кое-кого вон за горстку посадили…
Если бы нужно простой земли, то навозили бы скоро. Мы аккуратно снимали грибной слой, складывали отдельно от земли — черно-вязкой, тяжелой. Ее ссыпали вниз, а уж после покрывали бурой, с перепревшими листьями. В вей таились невидимые семена груздей. Должны расти и сухие грузди, и синявки, и обабки…
Витька ли промолвился или сам Прокопий Степанович углядел, но на третий день он неслышно приковылял к нам за пруд под старые редкие березы, и мы услыхали:
— Гляжу и гадаю: чем это добрые молодцы занялись? А они, смотри, земляные гряды делают.
— Не земляные, а груздяные, дядя Прокоп, — признался Осяга и покраснел, и лишь брови и волосы забелели сильнее прежнего.
— Груздяные?! — удивился Прокопий Степанович. — А не проще ли грузди таскать? Или в лес неохота ходить, под боком хотите их ломать?
Витька подбежал к отцу и о чем-то зашептал ему на ухо. Видимо, признался, для кого грядки и грузди. Дядя Прокоп кивал головой, но было все-таки непонятно, доволен он нами или не одобряет.
— Так-так, ясно, ребятки! Однако скажу вам, вы уж, ради бога, не обижайтесь, не с того начали. Допустим, грибной земли вы навозили и грибницу не нарушили. А зарастут ли грузди? Чего им недостает здесь?
Мы растерялись: наверное, действительно что-то мы не додумали, чего-то не так делаем. Дядя Прокоп лучше нашего знает, как грузди растут, на войне побывал…
— Ну, вы не расстраивайтесь и духом не падайте. Нужно было, сынки, — голос у дяди Прокопа почему-то дрогнул. — Нужно с деревьев начинать, березы и осины садить. Тогда, я вам скажу, точно вырастут любые грузди. Точно!
Прокопий Степанович поморщился, должно быть, раны разбередил, и медленно осел на почерневший пень давно спиленной березы. Он свернул цигарку, ловко высок кресалом искровные брызги на трут и затянулся табаком.
— Правее нашей избы, ребята, — ткнул дядя Прокоп клюшкой за пруд, — жил Иван Григорьевич Поспелов, или Ваня Семиных, как помнят его старые люди в Юровке. Ну, не такой, как все, он был. Во-первых, обожал лошадей, да не рабочих, а рысаков. От кавалерии, службы солдатской, осталось в нем. Запомнил я жеребца, Соловком звали, как ветер был, не конь, а огонь! Эх, да как скакал на Соловке Иван, как скакал! — заблестел глазами дядя Прокоп. — Никто и не тягался с ним на скачках, где уж Соловка обогнать! Да и умен, умен был жеребец! Иной человек меньше соображает… Хотя совсем не о том я вам расскажу. И пруд, и ключ, и сад вот весь этот — все от Ивана Григорьевича осталось. Только худые люди перевели его, сад-то. Берегом целая березовая роща стояла, тут и рябина, и черемуха, и калина, и смородина. Сосны тоже он вырастил. А в пруду развел рыбу. Не караси, а лапти ловились. Ну, а главное-то — грузди здесь росли, что те по добрым лесам. Прыснет дождик — Иван Григорьевич с корзиной за пруд. Смотришь, синявок несет или обабков. А опосля сухие и сырые грузди — ступить некуда. Соседи смущались в сад заходить, хоть Иван Григорьевич и приглашал. Тогда он что надумал: груздями одарял нас, а бабушку Федосью за руку насильно заводил. Состарела она, под девяносто подкатило ей, а по грузди любительница была ходить. Только куда ей в лес?
Вот и меня дядя Ваня приучил к груздям. Своих-то детишек он не имел, меня заместо сына привечал.
— А когда он умер-то? — вырвалось у Ваньки Устиньиного, стоило только Прокопию Степановичу замолчать.
— А? — поднял он голову и очнулся от чего-то своего, нам не известного. — Не помер Иван-то Григорьевич. Белочехи его зарубили шашками.
— За чо его белочехи зарубили? — напрягся Осяга. — Богатый чо ли был?
— Горяч он был дядя Ваня! Как-то попа макарьевского зазвал и по саду повел, да все ждал, когда похвалит батюшка его за труды, за украшенье земли. А тот возьми и брякни: «Какой же это сад, ежели ни одного фрукта…» Иван Григорьевич и вскипел. А в бога он не верил и попов не иначе, как обманщиками и дармоедами принародно называл. И так потурил батюшку — тот и рясу сбросил, и деру дал — не тише Соловка. Э-э, да какой там богатый! Все и богатство — Соловко. И его отдал большевику Ефиму Ивановичу Юровских.