— Ишь как излагать научился, как по писаному, прямо-таки мозгодуй — агитатор!
— А по-моему, он правильно поступил, — послышался голос сотника Земскова, — я, господа, думаю, что мы с вами после окончания кампании тоже бы должны выделить какую-то сумму для победы.
— Вы, сотник, хоть понимаете, о чем говорите? Они нас разбили, родины лишили, а мы им сумму?
— Да не им, не им, правильно ведь вам дед Гришаня сказал, а своему народу, который кровью истекает. И почему, есаул, вы сделали такое удивленное лицо, как будто впервые услышали о добровольных пожертвованиях для разгрома германцев? Вы ведь читали в Хайларе наши эмигрантские газеты, помните, что во многих странах истинно русские люди вносят денежные вклады в это святое дело! Чтобы для вас не было новостью, предупреждаю, что и я последую этому примеру после того, как получу свой пай. Отправлю, к примеру, почтой в адрес Государственного банка России.
— Ошибаетесь, господин сотник, никуда и ничего вы не направите. Наш поход согласован с руководителями Главного бюро русских эмигрантов в Маньчжоу-Го, которые ждут нас в Хайларе, деньги вручим им, а уж они выделят нам то, что сочтут нужным.
— Это что-то новое, ваше благородие, не на таких условиях мы собирались в поход.
— А ведь и верно, есаул, что-то вы сегодня хитрите, какие такие руководители? — лениво поинтересовался прапорщик Магалиф. — Коли деньги им, так пускай они и рискуют, роются под Якутском на глазах у энкэвэдэ.
Есаул Дигаев понял, что ляпнул лишнее, и попытался неловко, но категорически выкрутиться:
— Драгоценности найдем, а там решим, как с ними поступить, может быть, действительно большую часть разделим, но я никому не позволю ни копейки отдать Советам! Кто попробует сделать это, станет моим заклятым врагом! Даю слово чести!
— А я даю слово чести, что буду распоряжаться со своей долей так, как сочту нужным, — не уступал сотник Земсков. — И никому не позволю вмешиваться в свои дела.
— Господа, ну что это за отдых? — взмолился ротмистр Бреус. — Эти вечные споры, всеобщее недоверие и недоброжелательство, мне это начинает надоедать. Зачем нам заранее делить шкуру неубитого медведя? Давайте тихо и мирно делать свое дело. А если нам повезет, думаю, что каждый достаточно зрел и мудр для того, чтобы правильно распорядиться своим капиталом. Мне совершенно не по душе замыслы сотника, но в конечном итоге он сам волен поступать, как ему заблагорассудится. Если сотник не собирается предавать нас, то, по-моему, пускай он хоть сам идет воевать с немцами, меня это не касается.
— Земсков, господин Бреус, никогда и никого не предавал! — гордо ответил сотник.
— Вот и отлично, так о чем же спор, господа! Предлагаю выпить по мировой чашке чаю и готовиться к завтрашнему походу.
— А я пойду вздремну, — протяжно зевнул прапорщик Магалиф. — Гришаня, сколько на твоих серебряных? Как они у тебя, все тикают? Господа, я когда-то нашему другу Гришине подарил чудесный брегет. Вы можете не поверить, но каждый час он играет мелодию «Боже царя храни», а каждые полчаса мазурку Шопена. Гришаня, не жмоться, покажи брегет, если ты и его не подарил своим комиссарам.
— Подарить не подарил, но и сохранить, сынок, твой подарок не сумел. Лет пятнадцать назад в Якутске потерял, а может, и спер какой фармазон, там их хватает.
— Эх ты, Гришаня, такую штуковину не сберег. Я как сейчас помню надпись на задней крышке: «Прапорщику Магалифу от атамана Семенова за верную службу». Это, господа, атаман мне вручил после первых своих переговоров с японцами, на которых я был при его особе переводчиком.
— Да, Володька, светлая у тебя голова была, не хуже того брегета с музыкой.
— Почему же была, Гришаня? Она и есть, — похлопал Магалиф себя по худощавому остроскулому лицу. Жидкие истончившиеся русые волосы венчиком окаймляли огромную плешь, которую неловко маскировала длинная прядь, уложенная поперек головы.
— Я ведь, Володька, тебя и другим помню, красивым, бравым парнем, таким, каким ты в наш полк пришел. И куда все это подевалось! Гляжу теперь на тебя, в чем и душа держится, поди-ка, только на своем непомерном честолюбии и жив.
— Нет, Гришаня, уже и честолюбия не осталось, так, невесть что держит меня на этом свете. Раньше вот Настя удерживала, а теперь и она отвернулась.
Настя, ничего не ответив, демонстративно поднялась из-за стола и вышла.
— Значит, обидел ты ее здорово, сынок, если такая девка от тебя отвернулась. Оставался бы ты, Володька, действительно у нас, окрепнешь на вольном воздухе, подхарчишься, о своем гашишном марафете забудешь. С Настей помиришься, подлечу я тебя травками, как вашего Буяна, и дождемся мы с Прасковьей от вас внучонка. Оставайся, парень, в этом-то и есть твой последний шанс.
— Нет, Гришаня, там, где я сейчас живу, деньги правят бал. Деньжата, а еще лучше деньжищи. Заведу себе частную курильню, и, пока буду в кайфе, вы выясняйте свои отношения сами — и белые, и красные, и черные. А я уже выдохся. Нужно было мне с тобой в двадцатых годах оставаться, когда ты мне предлагал, а сейчас поздно.
— И точно, дед, вредное ты существо, все подбиваешь моих казаков от дела отойти. Смотри, кончится мое терпение, не погляжу, что у тебя прошлое бело, поучу разуму.
— Поздно, милок, меня чему-то учить.
— Ну, тогда давай-ка мы с тобой посидим над картой, помаракуем, ты мне путь-дорожку до Якутска подскажешь.
— Что ж не подсказать, это можно.
Дигаев расстелил на столе карту и склонился над ней, изучая рельеф местности.
Женщины, о чем-то тихо переговариваясь, мыли в большом тазу с горячей водой посуду, ротмистр Бреус, усевшись поудобнее у окна, листал потрепанный, державшийся на последних нитках томик Маяковского, найденный им здесь же, между лампадками у иконы; остальные разбрелись. Гришаня быстро сориентировался по карте, но говорил потом, почти не глядя в нее.
— До устья нашей речушки выйдешь, твое благородие, а там сразу в наледь уткнетесь. Не пугайся, как помнишь, это дело у нас в Сибири нередкое. Лед там толстенный выпучило, по нему и бронепоезд можно пустить, прошел бы без боязни. Тарынг минуете — это так наледь якуты кличут — и держитесь правой стороны безбоязненно. Километров через пяток с гаком встретится тебе, твое благородие, тёбюлех, протока, значит. Вот в нее ехать не моги, опасное дело. И островом напрямик путь сократить не удастся, там такой колодник, что и лошадей поизувечите, и сами не скоро выберетесь. Крупные деревья уже осели на землю, сучья потеряли и превратились в колоды, там только лешему и ходить. Пойдешь основным руслом по левой стороне. А как на деревьях, что нависают над рекой, увидишь коржаву, ну, большой иней, значит, кухту на деревьях, так сразу в сторонку бери, потому что там вас опарина подстерегает. Местечко такое на реке есть, оно не замерзло, так как внизу глубокая яма и оттуда ключи с напором бьют, но его чуток ледком затянуло, а после давешней вьюги, глядишь, и снежком сверху занесло, лучшей западни на нашей реке нет, берегитесь ее, твое благородие.
Дед Гришаня, неловко тыча задеревеневшим от тяжелой работы указательным пальцем в карту, еще долго показывал Дигаеву удобные для похода участки тайги, диктовал приметы, по которым можно было уточнять дорогу, и рассказывал о неожиданностях, которые подстерегали незнакомого с местными условиями путника в тайге.
— Карта у тебя, твое благородие, хорошая, вроде бы не врет, но все поправки мои заруби на носу, потому как карта — это теория, а без практики даже тебе, хоть ты в нашей тайге и пошастал немало, — трудновато придется.
Откуда-то из клети послышался разгневанный голос Прасковьи, и дед замолк, прислушиваясь.
— Кого-то из ваших костерит старуха, — довольно сказал он Дигаеву. — Что-то, видать, нашкодили.
Дверь в избу растворилась, появился Ефим Брюхатов, за которым шла Прасковья с большой стеклянной банкой в руках.
— Ну, что же это, мужики, такое? Думала, что раз вы с моим стариком служили, то не будете в доме по сусекам рыться. А тут не успела оглянуться, как этот мордастый банку с медвежьим салом уволок. Вот ворюга, прости меня господи. Да ты бы попросил меня, отдала бы тебе сало и, может быть, еще чего, так нет — сам полез шукать.