А вот — не выйдет! Миллионам вы мозги не задурите!

Питириму очень не понравился подобный поворот допроса. Впрочем, вмешиваться он не стал: не то чтоб из каких-то опасений обратить чиновный гнев и на себя (по табели служилости он был гораздо выше Кляруса) — нет, просто не хотелось лишний раз, без острой надобности, потрафлять создателям информсистемы и по мелочам вновь подменять реальный ход событий (да и сколь он был реален ныне — тоже непростой вопрос). Довольно, с горечью подумал Питирим, я эдак поступал уже, и сам не замечая, буду впредь умней.

— Да-да, Яршая, миллионы вам давно не верят! — разгонялся в крик побагровевший Клярус. — Ну, а я — так и подавно! Зарубите это на носу! Народ не проведешь! Ни вам не доверяют, ни смутьянской вашей музыке, ни… вообще! Вот так! — он гикнул и, вконец разволновавшись, замолчал.

Яршая испытующе и холодно взглянул на обвинителя, потом куда-то мимо, в темный и притихший зал, и только грустно покачал плешивой головой.

— Я тоже им не доверяю. Как и вам, — признал он. — Хоть причины наших, скажем, антипатий — разные.

— А ну-ка объяснитесь! Ну-ка — объяснитесь, вы! — бесцеремонно рявкнул Клярус.

Все они — от пешки до фигуры — одним мирром мазаны, подумал чуть брезгливо Питирим и сам невольно удивился, обнаружив в себе это чувство. Ведь на месте Кляруса там, в зале, мог бы находиться и папаша мой — я знаю, он подобные процессы тоже, доводилось, вел… И чтобы изменилось? В стиле, методах, подходе? Ни-че-го. Вот то-то и оно!.. Конечно, Клярус — идиот, безграмотный, напыщенный ублюдок. Ну, а грамотеи — все ли они лучше? Все ли?..

— Что ж, я попытаюсь объяснить. — Яршая глубоко вздохнул и кончиками пальцев утомленно потер лоб. — Но только не перебивайте. Объяснять придется долго… Да, вы правы: я не доверяю людям. Впрочем, не любым — особым, хоть их нынче много развелось… Таким, как вы, к примеру, Клярус, как Прокоп Брион, как извращенец педагогики недоблаженный Джофаддей, а также вашим всем друзьям, сподвижникам, любовникам и прочим подлым прилипалам. Люди эдакого сорта — хлебом не корми! — мечтают всюду навести порядок, сами, между прочим, для себя его не признавая. И, желаючи добиться своего, идут по скверному пути террора. Против всех — и чуждых, и своих. Довольно характерная черта: чтоб на кого-то там свалить вину, необходимо прежде запугать своих же — легче направлять поступки, да и помыслы. Террор… Мы очень долгои не знали, что это такое, даже слово позабыли. А пришлось вот вспомнить… На планете долго правил мир и были все равны: евреи, турки, немцы, русские, зулусы… Нет, случались неурядицы, но это — пустяки. Совет Координаторов был в целом мудр… Ненависти — вот чего мы много лет не знали. Это главное… И тут в наш мир явились биксы — мы их сами породили. Да… И сами же — немедля испугались. А от страха до открытой неприязни — один шаг… И испугались мы не потому, что они вред какой с собой несли, но потому, что многое из нашего, как представлялось ранее, исконно человеческого, стало выглядеть сомнительным, смешным. Мы ведь любили свои слабости лелеять, ублажать, любовно созерцая их: мол, ах, какие мы, все человеческое нам и впрямь не чуждо!.. И в итоге — нет, чтобы задуматься, остановиться, мудро подождать! — мы бросились всем скопом защищать свое. И нужное, и попросту никчемное… Не столько от завистливых и загребущих биксов, сколько от своей же, по большому счету, слабости. И на планете появилась власть, которой, в ритуальном ее смысле, мы давно уже не знати, — власть людей. Диктат людей. Не над чужими — над себе подобными. Дабы не смели сомневаться в своей избранности, человечности, дарованной нам изначально. Новая, земная раса… Прежде были разные народы, а теперь вот — раса. Вроде бы звучит красиво, но в каком контексте!.. Надо ведь учитывать. Земная раса — и без вариантов. Это — как паскуднейшая объективная реальность, данная навеки нам… Чтоб научиться люто ненавидеть всех свободных, надобно почувствовать себя рабом, привыкшим кроме наказанья получать подачки. Именно подачки закрепляют в рабстве более всего… И несогласных эта власть сминает, в основном — уничтожает. Как подарок, в лучшем случае — Аляска, гетто для изгоев. Вам ли объяснять, бесценный Клярус: власть всегда считает себя правой и единственно возможной. Это то необходимое условие, которое ей позволяет утвердиться. Хотя ясно, что в природе уникального не существует — даже разум, даже он не уникален, ежели способен создавать себе подобный. Я не доверяю новой власти — той, что приживается буквально на глазах. Диктат в своей основе — лжив. В противном случае он был бы чем-либо иным. Впрочем, всякая власть преходяща, и в этом ее диалектика. Не просто, в чистом виде — власть, а форма ее правления. Ну как, скажите мне на милость, можно любить форму, поклоняться ей?! Заслуживает уважения и преданности — содержание. А а власть как раз и требует, чтоб поклонялись форме, силясь всякими путями доказать ее извечность… Это оттого, что содержания у власти — нет. Она — надстройка над Культурой и, как всякая надстройка, неустойчивая и случайная во многом, абсолютизирует лишь то, что ей доступно, — форму, оболочку. Да, конечно, оболочка тоже может быть обманчиво прекрасной, но любить ее!.. За что? Когда любят, тогда и доверяют, когда доверяют — тогда склонны и любить… А здесь — за что?! Придет со временем другая власть, и третья, а все в целом — радужный пузырь, величина-то мнимая! А ведь она повсюду превозносится как проявление особой, высшей человечности, как некий наш едва ли не крупнейший, восхитительный духовный взлет. Позор Культуры объявляется ее основой. Где уж тут Культуре устоять?! Вот потому-то я и, не таясь, не доверяю. Не могу! Когда кругом распад и профанация искусства, этики, — да что там, просто знаний! — когда каждая тупая рожа, еле-еле говорящая подряд три слова, но зато с борцовским нимбом, нимбом патриота, смеет так и сяк указывать тебе, как жить, как чувствовать и понимать, когда любой подонок, зная, что его за это приголубят, может запросто, из зависти, от скуки, на тебя вдруг донести, — ей-богу, руки опускаются! Имеют наглость рассуждать о вечной красоте, о творчестве, не смысля в этом деле ничего, — за них и речи-то суконные другие пишут, если надо выступать перед народом, если надо об искусстве слово темное, заветное сказать. И о каком доверии, с кем можно говорить?! Я тоже здесь — не для того, чтоб собирать народные напевы, как вы понимаете, дражайший Клярус. И вы тут не для того, чтобы снабжать меня новинками фольклора. Мы, в конечном счете, оба — на работе, так сказать, и заняты своим, наверное, и впрямь исконным делом. Вам вот донесли — вы обвиняете. Нормально. Я же — защищаюсь, потому что донесли конкретно на меня. И не секрет, известно всем, кто именно: мой юный, повторяю — юный друг Брон Питирим Брион. Хороший мальчик, развитой, отнюдь не без способностей. Он все мое семейство заложил. Без выгоды, конкретной, осязаемой, однако безоглядная борьба — уже награда для того, кто встал на этот, с позволения сказать, тернистый путь. Я удивляюсь, что он пожалел своих родителей и принялся за дело с дальнего конца. История другому учит. Это даже в школах, даже в раннем детстве знать должны… И, кстати, я не вижу: здесь мой юный благодетель или не пришел? — Яршая мельком глянул в темный зал, потом вдруг обернулся и с экрана, будто узнавая, зорко посмотрел на Питирима. — Здесь, еще бы! — произнес он удовлетворенно. — Он теперь всегда здесь будет. — И внезапно улыбнулся — грустно, только уголками губ, и как-то тяжело, словно прощая и прощаясь в то же время, подмигнул: мол, ничего, ты слышишь, видишь — это основное, где-нибудь, когда-нибудь тебе зачтется, ведь тебе еще расти и набираться разума, и знания, и веры, мой беспутный, сумасбродный друг. — Ну вот и хорошо. Отлично…

Питирим сидел, похолодев. Нет-нет, он понимал, что это — наважденье, чушь собачья, уж теперь-то — ничего не значащая запись очень давнего процесса, где случайно так сцепилось все друг с другом: говорил одно, а посмотрел — сюда, а мог и промолчать, а мог и не смотреть — да мало ли какие существуют разные накладки!.. Понимать-то понимал — и все же был не в силах отогнать испуг, свалившийся неведомо откуда… Чувство безысходности, давление идущей из глубин времен угрозы… Ерунда, наивно утешал он сам себя, возможно, этот информблок уже отредактировали — те, кто видели его пятнадцать, двадцать лет назад или когда велась прямая передача… Пусть прямая — с оговорками, и тем не менее… Могли ведь, это не проблема для спецов! Но даже если скорректировали, то зачем — вот так, будто заранее известно было, что сегодня, именно сегодня Питирим — да внешне вовсе и не Питирим, ли-цо-то у него чужое, тело-то чужое! — влезет в шкаф и щелкнет тумблером на аппарате?! Он не мог меня узнать, с неясным облегчением подумал Питирим, словно и вправду вдруг на миг уверовал в свершившееся через четверть века чудо. Разумеется, подлог! Но — чей, зачем, когда и почему? Ответов он не находил, да и желания такого не было, поскольку одолела — сразу, беспощадно — злая боль. Нет, не телесная — болело где-то там, внутри сознания, как будто в памяти открылась рана, о которой он и не подозревал. Так, может быть, царапнуло когда-то, полоснуло — слишком остро, чтобы ощутить мгновенно боль, а после эта часть сознания всегда была в покое, и края ужасной раны хоть и не сошлись, и не срослись совсем, но и не шевелились, а самообезболиванье, мимо всякого рассудка, дабы попусту не подключать, за годом год срабатывало в нужной дозе. Экстремальных ситуаций не было, вернее, подсознательно он их не допускал, — и было хорошо. До нынешнего дня… Печальный, добрый взгляд Яршаи все стоял перед глазами, утешая и не гневаясь ничуть, и Питирим не знал, куда теперь деваться от него. Былого не вернешь и не поправишь. Да и было бы нечестно поправлять! Поскольку он тогда Яршаю искренне считал врагом, которого необходимо, если есть возможность, обезвредить. А возможность-то была, еще какая! Очень честная и правильная, нужная, не сомневался Питирим. Я же для дела, я хотел как лучше. Я сознательно пошел на это, потому что верил… Вот оно — словечко! Верил… Этого хватало. Многим — до меня, и мне — потом. На всех хватало. Значит, прав был все-таки Яршая? Одной веры доставало, чтоб идти, не размышляя, напролом, без состраданья… И надолго ведь хватило, сколько лет жил с нею — до недавней встречи с Левером! Нет, что я: и потом, и даже — до последнего момента, вот до той секунды, как я с ужасом задумался об этом. Ой ли?!. Неужели же отныне так и жить — и завтра, и впоследствии, до самой смерти?! Все-все знать, все понимать — и жить беспечно, словно ничего и не случилось? Питирим внезапно понял: безрассудной веры — больше нет. Конечно, убежденность сохранилась, вытравить ее совсем, пожалуй, и нельзя. Но веры, что кружила голову, пьянила, окрыляла, позволяя с ледяным рассудком действовать безжалостно и сразу, — нет уж, веры не осталось, это помешательство прошло… И чувство избранности и непогрешимости, презрение ко всем, кто хоть на йоту отступает от любых затверженных параграфов борьбы, мешает отправлению борцовских ритуалов, — это чувство тоже вдруг поникло в нем, с немалым удивлением отметил Питирим. Смешно, вне всякого сомнения, считать, что один взгляд Яршаи, в сущности, случайный, брошенный давным-давно — и брошенный ли, кстати, наяву, а не по прихоти компьютерной игры! — мог до такой уж степени перетряхнуть все ощущения и мысли Питирима. Дудки! Просто было много факторов — других. Они накапливались, мелкие и крупные, и отлагались до поры до времени, хранились в тайниках души, не будоража. А потом — все будто спрессовалось, забурлило, точно взрыв произошел… Вот именно, и впрямь — был взрыв. И Питирим погиб, и Левера не стало. Но в итоге к жизни возродился — Левер, лишь с мозгами Питирима. Внешне-то — вот так и получилось. Биксы, чудом подоспевшие, спасли сознание… Зачем? Чтоб он свою неполноценность ощутил сполна? Мол: был уродом внутренне, а стал уродом внешне — чтобы не забылось никогда, кто он на самом деле? Изощренное отмщение врагов? Не то… Не то! Тогда, быть может, ум его необходим им для чего-то? Для такого, что они не могут или же не смеют — сами? Это им-то?! С их-то дьявольской способностью, умением, с их знанием, в конце концов?!. Да ерунда! К тому же на Земле, немного постаравшись, можно отыскать специалистов и получше, покрупней, чем он. Есть объективные критерии — по ним легко определить… И все же предпочли его. В чем гут загвоздка? Почему? А я теперь и вправду получеловек — спасенный, стало быть, испорченный навеки биксами, с тоской подумал Питирим. Для всех моих коллег, для всех друзей на мне теперь — клеймо, печать. Я хоть и человек — по джентльменскому, как говорят, набору качеств, данных от рождения, а в чем-то даже хуже, чем Яршая… Нет, я должен ненавидеть их, проклятых биксов, попросту — обязан, даже еще в большей мере! Жизнь мне исковеркали, в расход фактически пустили, проку-то от этого спасения!.. И сразу поднимается барьер… Спасителей — топить? Случалось и такое… А теперь вот — не могу! Все — к одному: чужое тело — презираемого мною человека! — приглашение сюда, дурацкий праздник, Ника, Эзра… На кого же он похож, а? И манерой говорить, и разными ужимками… Ведь я когда-то его видел, это точно. Только — где? Ну ладно, наплевать, мы с этим, надо думать, разберемся, это будет просто. Но с собою разобраться — боже ж мой!.. Я жду суда. Ну почему? С чего я так решил? А вот с чего: во мне сидит вина, я чувствую ее! И не за Левера, верней, не только за него — за все-все остальное: и за то, что помню хорошо, все время, и за то, что совершенно выпало из памяти, но — было, было все равно! Я весь — вина, и жизнь моя — вина. И как ее отныне искупать — не знаю. Да и можно ли, дозволено ли будет — искупить? И если все же как-то искуплю, то кто простит, кто скажет: хватит, дальше — чист?!. Каким судом меня судить: людским, понятным, или биксовским, или своим же собственным? А может, свой-то собственный — и есть людской, помноженный на биксовский? Кто мне подскажет? Кто я есть, зачем я — есть?! Ведь я бороться больше не сумею — сил не хватит, веры окаянной и надежды, что победа — это счастье. Никогда победа счастьем быть не может. Потому что тот, поверженный тобой, — несчастлив. Это только половина — радость, а другая половина — горе. Не смогу теперь я биться до последнего — не для того меня спасли! Предателя, убийцу — а спасли ведь… Пожалели? Нет. Когда врага жалеют — могут не убить, но возрождать!.. Смешно. Конечно, тут не жалость. Ну, а что тогда? И Питирим отчетливо, внезапно понял: это — сострадание, любовь — другого слова просто нет! — которая одновременно наказует собственным прощеньем. Ему дали шанс: все осознав, прожить еще раз, новой жизнью. Для кого?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: