— Как Эсфирь?
— Спасибо, неважно, — ответил Мойшеле сам не зная, что он скажет в следующую минуту. — Ей было бы намного лучше, если бы… Ведь привязываешься к людям, дружба — дело серьезное. Как это говорится? Кровь — не вода. Какой-то пустяшный срыв — и сразу конец. Ну разве так можно? Ведь мы же цивилизованные люди. Она же вся извелась. Целыми днями лежит на диване. Ничего не ест. А если она — не дай Бог — заболеет? Что будет хорошего? Ну сказала она какую резкость… Ну и что? Ведь это не со зла. Она ведь только добра вам желает. Даже теперь она никому не позволяет ничего говорить против вас или вашего таланта…
Мойшеле снова осекся.
Кува пожал плечами:
— Это она вас прислала?
— Какое это имеет значение? Да и вообще, разве меня нужно «присылать»? Что, у меня самого глаз нет, что ли? Тут ведь чувство! Чем больше с ним борешься, тем оно сильнее. Сам мучаешься и других начинаешь мучить. Психология…
Мойшеле даже вспотел к концу своей тирады.
— Ну и что вы предлагаете?
— Приходите к нам. Она так обрадуется, так удивится. Это вернет ее к жизни. Зачем ссориться, тем более из-за пустяка? Даже муж с женой, бывает, ругаются, но разве они немедленно бегут разводиться? Мы же современные люди!
— Хорошо, как-нибудь зайду.
— А почему не сейчас? Она весь день не ела, с самого утра. Если вы придете, все пойдет по-другому Понимаете… Мне тяжело это говорить, но когда она в таком состоянии, с ней просто невыносимо. Это она только с виду гордая, а внутри ужасно ранимая. Чувствительная, сверхчувствительная. Она искренне обо всем сожалеет, но из гордости скрывает это и только сильнее мучается. Уже поздно. На сегодня вы достаточно поработали. Вам нужно немного отдохнуть, отвлечься. Так и для вашего творчества будет лучше.
— Вы и камень уговорите, — сказал Кува, словно обращаясь к кому-то через голову Мойшеле. Затем ушел в заднюю комнату. Мойшеле, сгорая со стыда, остался ждать среди скульптур. Ему даже почудилось на миг, что эти глиняные фигуры все понимают и видят его позор. Только бы она не прогнала его, молился Мойшеле. С женщинами никогда ничего не поймешь.
Кува вернулся. Вместо рабочей блузы на нем была теперь куртка с меховым воротником, широкополая шляпа и сапоги. Он был похож на аристократа и на уличного хулигана одновременно.
— Пошли, — прорычал он, выключив свет.
Выходя, Мойшеле споткнулся о порог и чуть не упал. Кува вышел следом и повесил на дверь замок. По лестнице спускались молча. А когда вышли на улицу, Кува так быстро зашагал вперед на своих длинных ногах, что Мойшеле пришлось догонять его чуть ли не бегом. Вдруг Кува остановился.
— Учитывая сложившуюся ситуацию, — сказал он, — я думаю, нам правильнее было бы поговорить без свидетелей.
Мойшеле покраснел.
— Зачем? Поверьте, я вам не помешаю.
— Нам правильнее было бы остаться наедине, — повторил Кува. Он говорил с Мойшеле, как строгий взрослый с ребенком. Такого Мойшеле не ожидал.
— Но куда же я сейчас пойду? На улице мороз.
— Сходите в оперу. Еще не поздно.
— В оперу? Одному?
— А что тут такого? Или почитайте газеты в кафе.
— Уверяю вас, я не помешаю.
— Приходите попозже. Дайте нам побыть вдвоем по крайней мере часа два. Есть некоторые проблемы, которые можно решить только между собой, — продолжал настаивать Кува, обращаясь к Мойшеле и пустынным улицам.
— Ну, если иначе нельзя…
— Нельзя. Не обижайтесь на меня, но иначе ничего не получится. — Кува старался не смотреть в глаза Мойшеле, а губы сложил в трубочку, как будто собирался засвистеть. Его лицо вдруг приобрело желтоватый оттенок и стало похоже на лица глиняных истуканов в его мастерской. Он издал звук, похожий на рычание.
— Передайте Эсфири, что я приду в одиннадцать, — пробормотал Мойшеле.
— Адье!
Они расстались. Мойшеле шел мелкими шажками, прислушиваясь к тому, как снег скрипит у него под галошами. «Кто знает, что из этого выйдет, — думал он, — может, я еще окажусь виноватым. Пойти в оперу? Невозможно! В кафе? Но там можно столкнуться со знакомыми, начнутся расспросы, выяснения… Нет, придется побыть в одиночестве». Дойдя до Маршалковской, он повернул к Венскому вокзалу. «Давно не был на вокзале», — подумал Мойшеле, как бы оправдываясь перед самим собой. На душе у него вдруг стало спокойно, как у ребенка, смирившегося со своим поражением. «Кува, наверное, считает меня дураком, — подумал он. — Посмешище из меня хочет сделать. Расскажет об этом всем и каждому. Художники не умеют хранить секреты. Зачем ему оставаться с ней наедине? Ясно зачем, яснее не бывает. Как это называется? Наставить рога?»
Мойшеле увидел привокзальные часы. Их циферблат весело поблескивал сквозь снеговую завесу. Словно мотылек, привлеченный пламенем, двинулся он ко входу в вокзал. Он вдруг перестал чувствовать вес собственного тела — он не шел, а летел. Улица нырнула под горку. Мойшеле побежал. На мгновение у него перехватило дыхание. «Разве это кому-нибудь можно объяснить, — подумал он, — нет, здесь и психологу не разобраться».
ШАББАТ В ПОРТУГАЛИИ
Когда в нашем издательстве узнали, что по пути во Францию я собираюсь остановиться в Лиссабоне, одна сотрудница сказала:
— Я дам вам телефон Мигела де Албейры. Если вам что-нибудь понадобится, он поможет. — Кстати, — добавила она, — он сам издатель.
Но тогда я и представить себе не мог, что действительно буду нуждаться в помощи. У меня было все, что нужно для путешествия: паспорт, дорожные чеки, заказанный номер в гостинице. Тем не менее редактор записала имя и телефон в мою записную книжку, и без того исписанную разными телефонами и адресами, больше половины которых уже не вызывали у меня никаких ассоциаций.
Во вторник вечером в первых числах июня корабль, на котором я плыл, причалил в Лиссабонском порту, и такси доставило меня в гостиницу «Аполлон». В фойе было полным-полно моих соотечественников из Нью-Йорка и Бруклина. Их жены с крашеными волосами и густым макияжем курили, играли в карты, хохотали и болтали без умолку, причем все одновременно. Их дочери в мини-юбках образовали свои собственные кружки Мужчины изучали финансовые полосы «Интернешнл гералд трибьюн». «Да, — подумал я, — это мой народ. Если Мессии благоугодно будет прийти сегодня, ему придется прийти к ним — больше просто не к кому».
На маленьком лифте я поднялся на самый верхний этаж в свой номер — неярко освещенный, просторный, с каменным полом и старинной кроватью с высокой резной спинкой. Открыв окно, я увидел черепичные крыши и ярко-оранжевую луну. Удивительно — где-то неподалеку запел петух. Боже, сколько лет я не слышал петушиного крика! Это кукареканье лишний раз напомнило мне, что я в Европе, где старина и современность как-то уживаются вместе. Стоя у открытого окна, я услышал запах ветра, почти забытый за долгие годы пребывания в Америке. Пахнуло свежестью полей, Варшавой, Билгораем, еще чем-то неопределимым. Казалось, что тишина звенит, и непонятно было, то ли этот звон доносится откуда-то извне, то ли просто звенит в ушах. Мне показалось, что я различаю кваканье лягушек и стрекот кузнечиков.
Я хотел почитать, но для этого было слишком темно. Ванная оказалась длинной и глубокой, полотенце — величиной с простыню. Хотя согласно табличке над входом это была гостиница первого класса, мыла мне обнаружить не удалось. Я погасил лампу и лег. Подушка была жесткой и слишком туго набитой. За окном сияли те самые звезды, которые я оставил тридцать пять лет назад, отправляясь в Нью-Йорк. Я начал думать о бесчисленных приезжих, останавливавшихся в этой гостинице до меня, о мужчинах и женщинах, спавших на этой широкой кровати. Многих из них, наверное, уже не было в живых. Кто знает, может быть, души или еще какие-нибудь нетленные сущности этих людей до сих пор находятся в этой комнате. В ванной загудели трубы. Скрипнул огромный платяной шкаф. Одинокий комар умолк лишь тогда, когда высосал каплю моей крови. Я лежал без сна. Мне стало казаться, что еще мгновение — и передо мной возникнет моя покойная возлюбленная.