Голос Мойшеле окреп. То, что Эсфирь не оборвала его, придало ему уверенности. Эсфирь поплотнее укуталась в халат. В наступившей тишине громко заскрипели диванные пружины. Эсфирь тяжело вздохнула. Мойшеле испугался, что она закричит или даже запустит в него туфлей, но этого не случилось. Эсфирь продолжала ворочаться на диване, как человек, терзаемый бессонницей. Мойшеле, болезненно реагирующему на каждый скрип пружин, даже показалось, что дивану каким-то образом передалось беспокойство Эсфири.
— Не буду я ему звонить! — заявила Эсфирь, но каким-то неуверенным тоном.
— Тогда я сам ему позвоню!
— Что? Ты, конечно, можешь делать, что хочешь, но из моего дома ты ему звонить не будешь. — В голосе Эсфири зазвучала угроза. — Если ты такая тряпка, давай! Пресмыкайся, ползай перед ним на брюхе, как жалкий клоп!
Последнее оскорбление словно бы вырвалось у нее помимо воли. Эсфирь замерла. Мойшеле испытал боль, ведомую лишь тем, кто понапрасну жертвует собой. Никогда еще она не говорила с ним так жестоко.
«Ох, до чего же я докатился, — уныло подумал он. — Что бы сказала мама — мир ее праху?» Мойшеле словно прислушивался к собственному унижению.
— Ну все, хватит! — сказал он вслух, сам не зная, что имеет в виду: развод или самоубийство.
А дело было в том — и Мойшеле в глубине души это сознавал, — что он тоже соскучился по Куве. Он привык к его шуткам, анекдотам и бесконечным насмешкам над другими художниками, скульпторами и критиками. Неисправимый Кува всех передразнивал: писателей, преподавателей иврита, завсегдатаев вегетарианских ресторанов и великосветских дам, которые заказывали у него портреты и мраморные бюсты. Несколькими словами он мог нарисовать карикатуру. Он никого не щадил, но его общество почему-то всегда улучшало Мойшеле настроение. Бывало, Кува требовал коньяку, и вскоре Мойшеле уже пил вместе с ним. Кува обнимал Эсфирь у него на глазах, а Мойшеле, несмотря на сжигающую его ревность, охватывала необъяснимая радость. Кува не раз говорил ему, что он мазохист, но Мойшеле знал, что это не объяснение. Просто он любил Эсфирь гораздо больше самого себя. Когда ей было хорошо, ему — тоже. Когда она страдала, он страдал в десять, нет, в сто раз сильнее. Ее красота и постоянно снедающее ее чувство тревоги полностью лишили его собственной воли. Ее словно червь какой-то точил. Месяца не проходило, чтобы она не предпринимала очередной попытки покончить с собой: то пыталась отравиться, то повеситься, то пустить газ или выброситься из окна.
Люди даже представить себе не могли, какие страдания ей пришлось испытать. Родившись в бедной семье, она рано осиротела и росла в доме злобной тетки. Когда она была еще совсем девочкой, ее изнасиловали. Разве можно было, глядя на эту красивую, изящно одетую женщину с ангельским лицом, догадаться, что она пережила? Мойшеле встал.
— Я пошел.
— Куда?
— Тебя не касается.
Эсфирь ничего не ответила. Мойшеле отправился в свою комнату одеваться.
Мойшеле надел пальто на меху, глубокие галоши, похожие на дамские ботики, и плюшевую кепку с ушами. На свои маленькие ручки он натянул перчатки. Он вышел из квартиры и, пройдя по коридору, подошел к лифту. Ключ от лифта был только у него, законного домовладельца. В лифте он нажал кнопку, и маленькая кабина поехала вниз. Он до сих пор испытывал какое-то мальчишеское удовольствие от этих поездок на лифте. Выйдя из подъезда, он оглянулся: все это светящееся пятиэтажное здание вместе с квадратным внутренним двориком принадлежало ему, было его частной собственностью. Мойшеле не раз приходило в голову, что границы его владений по закону простираются вверх до самого неба и вниз до глубочайших недр земли. Если бы он захотел и сумел раздобыть необходимые средства, он бы мог построить небоскреб в пятьдесят этажей, как в Америке, или прокопать скважину до самого земного ядра. Мойшеле, конечно, понимал, что все это только пустые фантазии, но отчего бы не помечтать? Он, как школьник, обожал фантазировать.
Мойшеле вышел на улицу. Сразу же мороз схватил его за нос, принялся щипать и кусать. Он словно немного опьянел, глаза наполнились слезами. Улица, на которой он стоял, всегда была одной из самых красивых в Варшаве, но снег сделал ее сверхъестественно прекрасной. Обледенелые ветки деревьев поблескивали в лунном свете, как огромные хрустальные люстры. Тротуар был словно усыпан драгоценными камнями, переливающимися всеми цветами радуги. Фонари стояли в снежных шапочках и ореоле цветной дымки. Мойшеле сделал глубокий вдох. Ему захотелось подурачиться, как в детстве: например, закричать на всю улицу, чтобы услышать эхо. Он сошел с тротуара и, разбежавшись, заскользил по льду над сточным желобом. Затем снова вернулся на тротуар. Что же, мысленно утешал он себя, конечно, жизнь могла бы сложиться лучше, но, в конце концов, все не так уж плохо. Несмотря ни на что, Эсфирь все-таки не чья-нибудь, а его жена. Как бы там ни было, по ночам она приходит в его спальню. За деньгами ей тоже приходится обращаться к нему. Мойшеле погладил себя по карману, в котором лежал кожаный бумажник, и нащупал в жилетке золотые часы с семнадцатью камнями и тремя крышечками. Лицо стыло, но по телу циркулировало тепло, как бывает у тех, кто хорошо питается, красиво одевается, имеет много денег.
Пусть Эсфирь развлекается, думал он. Мы не молодеем. Рано или поздно ей это надоест. Он подошел к кафе, в котором был телефон, но заходить не стал. Ему не хотелось говорить на идише в помещении, полном поляков. С другой стороны, он не собирался — даже если бы его знание языка позволяло — говорить с Кувой по-польски. Мойшеле наклонился и зачерпнул горсть снега. Потом поглядел на небо, усеянное звездами. Да, Солнечная система — на месте, над ним светились планеты, иные из них даже больше Земли. На некоторых, как считают ученые, может быть, тоже живут люди. Но даже если это так, кому там за миллионы световых лет отсюда есть дело, что некто по имени Эсфирь выставляет себя полной дурой в отношениях с художником Кувой? Даже если, как утверждают, у них роман? В масштабах Вселенной все мы мухи, не более.
Задумавшись, Мойшеле не заметил, как оказался возле мастерской Кувы, словно ноги сами привели его туда. Скользнув взглядом по светящимся окнам, он различил сквозь снежную дымку слабый свет в мансарде художника. Значит, он дома. Зайду и поговорю с ним, решил Мойшеле.
Лифта в здании не было, и Мойшеле пришлось подниматься на пятый этаж пешком. Перед дверью Кувы он помедлил, чтобы стряхнуть снег с ботинок и с пальто. «Только бы он был один», — молился Мойшеле. Собрав все свое мужество, он нажал шопку звонка. Сразу же послышались шаги; дверь аспахнулась, и он увидел Куву, высокого, стройного человека с узким лицом, темными глазами, тонким носом и вытянутым подбородком. Его черные волосы вились, как у цыгана. В руке Кувы были палитра и кисть. Одет он был в белую блузу, перемазанную, как передник мясника. Мойшеле испугался, что Кува захлопнет дверь у него перед носом, но художник улыбнулся, обнажив кривые зубы.
— Смотрите-ка, кто к нам пожаловал. Прошу.
— Я просто шел мимо, — пробормотал Мойшеле, входя в мастерскую. «Слава Богу, — подумал он, — гостей нет».
Кува был не только живописцем, но еще и скульптором. Всюду, как прожектора, горели электрические лампы. В их резком свете белели женские фигуры — одни были завернуты в мешковину, другие стояли как есть, совершенно голые. Мастерская Кувы неизменно напоминала Мойшеле какой-то таинственный древний храм. А сам Кува, расхаживающий между своими скульптурами, — верховного жреца неведомого языческого культа. В мастерской было холодно, воняло масляной краской и скипидаром. У Мойшеле защипало в носу, и он чихнул.
— Я просто шел мимо, — повторил он, — и увидел свет в вашем окне… Все-таки мы не первый день знакомы…
Он осекся. Кува понимающе кивнул, словно предвидел именно такой поворот событий. Улыбка, игравшая у него на губах, была, по обыкновению, немного горькой, что всегда удивляло Мойшеле.