Засим я оставил моего жулика к обеду. Голова Гудара была истинной энциклопедией галантных приключений. Будучи невероятно деятельным, он переписывался со всеми знаменитыми иностранцами, и его можно было встретить на всех празднествах, что не мешало ему заниматься ещё и литературными трудами. Как раз в то время он заканчивал своего “Китайского шпиона”.
На следующий день с самого утра ко мне явилась Шарпийон в сопровождении некой мисс Лоране, которую она представила мне как свою близкую приятельницу.
— Я пришла, сударь, потребовать у вас объяснений: верно ли, что вы предложили моей матушке через посредство господина Гудара сто гиней за... ?
— Это чистейшая истина, мадемуазель. Может быть, вам показалось, что мало денег?
— Прошу вас, оставьте неуместные шутки. Почему, сударь, вы считаете себя вправе оскорблять меня?
— Я готов признаться во всех грехах, если вам этого хочется. Но к кому, чёрт побери, я должен был, по-вашему, обратиться? Вы же знаете, что с вами договориться невозможно.
— Сударь, я уже говорила, что вы ничего от меня не добьётесь ни силой, ни звоном золота. Единственное средство — уважение, внимательность и искренняя нежность. Вы упрекаете меня в невыполнении обещаний, но кто на самом деле нарушил своё слово? Разве вы не пытались овладеть мною, пользуясь неожиданностью, и не погнушались услугами мошенника для удовлетворения вашей животной страсти?
— Да ведь этот жулик Гудар — ваш лучший друг! Неужели вы забыли, что он познакомил вас с синьором Моросини и, к тому же, сам влюблён в вас? Есть даже доказательство — один прелюбопытный документ... И ведь вы его должница. Сначала заплатите долг, а потом называйте человека мошенником, если уж вам так хочется. Вы напрасно плачете, мадемуазель.
— Эти слёзы чисты, свидетель тому само небо. Жестокий человек, вы же знаете, я люблю вас. Какая другая женщина могла бы вынести подобное обращение!
— Если вы любите меня, почему бы не доказать свою любовь?
— И это говорите вы, третировавший меня как публичную женщину и торговавшийся с подлым сводником!
— Для вас было бы приятнее, если бы я взял на себя труд писать вам?
— Я хотела бы только одного — вашей любви или хотя бы надежды на неё. Что мне ваши деньги? Разве я когда-нибудь говорила о них? Я просила немного — чтобы вы приходили ко мне и сопровождали меня на прогулки и в театр. Для меня было бы счастьем отдать всё ради вашей любви! Неужели человек ваших достоинств может стремиться к тому, чтобы женщина отдалась ему ради денег? О, если бы я только могла, я презирала бы вас! В какие унижения и крайности повергает меня безумная любовь! Я плачу, сударь, но это первые и последние слёзы, исторгнутые у меня мужчиной.
Я был в оцепенении.
— Простите, тысячу раз простите! Я виновен, но ничто не помешает мне стереть следы ваших слёз! — Не знаю, как уж мне удалось с чувством произнести сию банальную фразу, но Шарпийон казалась взволнованной и отвечала:
— Навещайте меня каждый день в любое время, но не требуйте награды, которой я желаю сама одарить вас.
И снова я оказался в её сетях. Я был согласен на всё и как никогда хорошо понял мудрость древней истины: любить и оставаться благоразумным невозможно даже для Бога. Эта сцена дала мне также случай заметить, насколько женщины выигрывают при словесных объяснениях. Письмо, даже самое нежное, оставило бы меня бесчувственным, а все эти слова, приправленные слезами и гримасами, поразили в самое сердце. С первого же визита, во время которого я ничем не нарушил почтительного обращения, мне начало казаться, что я сделал новый шаг к победе, хотя на самом деле надо мной лишь смеялись.
В моём новом положении одно обстоятельство оставалось несомненным — за пятнадцать дней я истратил на театр, подарки и прогулки более четырёхсот гиней, не говоря уже о потерянном времени и силах, израсходованных на сентиментально-выспреннюю словесность. И вот на шестнадцатый день я решил спросить у Шарпийон в присутствии её матери, где она намеревается провести ночь — дома или же у меня.
— Мы решим это после ужина, — ответствовала старуха.
“Тем лучше, — подумал я, — по крайней мере, ужин обойдётся мне дешевле”. В конце ужина мать отвела меня в сторону и прошептала с таинственным видом: “Выйдите вместе с гостями и возвращайтесь через четверть часа, чтобы не возбуждать подозрений”. Меня тронуло столь деликатное обхождение, и оставалось лишь повиноваться. Когда я возвратился, то увидел, что в комнате Шарпийон поставлена новая кровать. “Наконец-то приближается развязка”, — подумал я, хотя последовавшее тут же требование матери и должно было открыть мне глаза.
— Не желаете ли, — заявила старая ведьма, — заплатить сто гиней?
— Фи! — воскликнула Шарпийон. Когда мы остались одни за запертой дверью, я подошёл
к красотке, чувствуя неподдельное опьянение, но она мягко отстранила меня и предложила ложиться первому. В мгновение ока я оказался под одеялом, сгорая от пожирающего меня нетерпения. Видя, как она приготавливается, я считал секунды, казавшиеся мне часами, и уже ощущал раздражение от медлительности её движений. Наконец на ней только рубашка... Свет гаснет... И никого нет. Посреди мрака я призываю её самыми нежными именами. В ответ ни звука. Только моя жалоба на непроницаемую темноту произвела действие:
— Сударь, я привыкла спать без света.
“Сударь! Вот подходящее слово, — подумал я, — оно напоминает, с кем имеешь дело”. Наконец она приближается и ложится на постель. Я сжимаю её в объятиях и уже приготовляюсь к приступу, когда обнаруживается, что это невозможно: Шарпийон затянута с головы до ног в пеньюар, который мне никак не удаётся развязать. Я умоляю и заклинаю её ответить на мою любовь. Молчание. В подобном положении любовная страсть быстро обращается в ярость. С проклятиями я бросился на это презренное существо и с силой сотрясал её, словно передо мною был какой-то мешок. Пеньюар превратился в кучу лоскутьев, но всё оставалось напрасным. Она сжала ноги, собрав все силы, чтобы не уступать мне. Через час, утомлённый и обескураженный, я отказался от своего намерения и, подобно Отелло, но совершенно по другой причине испытывал сильнейшее желание задушить несчастную.
Какая ужасная ночь! Нежность, мольбы, гнев, убеждение, оскорбления и угрозы — ничто не могло поколебать её. Наконец, я торопливо оделся, голова у меня горела, и я не ощущал, что делается вокруг. По дороге я переворачивал падающую мебель и собирался уже высадить дверь на улицу, если бы разбуженная служанка не отперла засов. Без шляпы и галстука я бросился вон из дома и тут же врезался в ночного сторожа, который уцепился за мой воротник, так что я был вынужден подсечкой уложить его на мостовую. Я добрался до своей постели уже в четыре часа, в горячке, которая свалила меня на пять дней.
По причине этой неудачной любовной кампании у меня оказалось время для основательных размышлений, и я почувствовал или скорее вообразил себя совершенно излечившимся от своей недостойной страсти. На время сего вынужденного уединения я велел моему негру откладывать все письма — до выздоровления я не желал знать никаких новостей. На пятый день по моему требованию Ярб подал мне пакет с почтой. Как и следовало ожидать, в нём были и записочки Шарпийон. Кроме того, имелось письмо от её матери, в котором она сообщала про здоровье дочки и, в особенности, о кровавых следах моей ярости, оставшихся, по её выражению, на теле несчастной жертвы. Выспренние рассуждения старухи оканчивались заявлением, что она намеревается действовать против меня при помощи закона.
Сама же Шарпийон признавала свою неправоту и с удивившей меня умеренностью упоминала и о моей вине. Записка оканчивалась просьбой разрешить ей приехать тайно, чтобы сообщить мне нечто важное. В эту минуту Ярб подал листок от кавалера Гудара, ждавшего внизу ответа.
Я велел просить его. Он в подробностях описал моё ночное приключение, не упустив ни одно из обстоятельств, даже разорванную рубашку и некоторые комические мои усилия.