За год до войны он приехал в Москву и поступил на исторический факультет. В июне 1941 года сдал свои первые университетские экзамены, а через несколько дней услышал речь Молотова. Случилось то, чего все ждали и во что где-то в глубине души всё-таки до конца не верили. Началась война, которая через год и три месяца привела его, человека, когда-то хотевшего стать учителем истории, три раза выходившего из окружения, два раза награждённого и пять раз раненного и контуженного, сюда, в Сталинград. Привела в эту комнату, которая, может быть, и могла на минуту напомнить ему о мире, если бы на украшенной домашними вышивками плюшевой спинке дивана не висел автомат.
Было далеко за полночь. Сабуров, рассеянно слушавший рассказы Масленникова о его жизни и невольно вспоминавший свою, медленно свернул самокрутку, вложил в мундштук и закурил. Масленников, замолкнув, неподвижно сидел против него. Так они сидели оба и молчали, может быть, пять, может быть, десять минут. Потом Масленников опять заговорил, на этот раз о любви. Сначала он с мальчишеской серьёзностью рассказывал о своих школьных увлечениях, потом заговорил о любви вообще и кончил тем, что неожиданно спросил у Сабурова:
— Ну, а у вас любовь?
— Что любовь?
— Любви разве у вас не было?
— Любви? — Сабуров затянулся и закрыл глаза. Любви... разве в самом деле не было у него любви?
Он вспомнил нескольких женщин, которые мимоходом прошли через его жизнь так же, как, очевидно, он прошёл мимоходом через их жизнь. В этом отношении они, наверное, были квиты: он ни в ком не разочаровался и никого не обидел. Может быть, это было нехорошо, кто знает. Пожалуй, скорее всего, это выходило так — легко и коротко — не потому, что ему не хотелось любви, а именно потому, что слишком хотелось её. И те, с кем выпало ему встретиться, и то, как это вышло, было так непохоже на любовь, как он её представлял себе, что он и не старался сделать это похожим на неё. Впрочем, во всех этих подробностях можно было признаться только самому себе, и когда Масленников после долгого молчания переспросил: «Неужели не было любви?» — он сказал: «Не знаю, не знаю, должно быть, не было...»
Он встал с дивана и несколько раз пересёк комнату.
«Нет, но может быть, чтобы её не было, — подумал он, — вернее, может быть, что её не было, но не может быть, что её не будет».
И вдруг вспомнил слова девушки на пароходе, что она больше боится смерти оттого, что у неё не было любви, а он не должен бояться, потому что он взрослый и у него, наверное, уже всё было.
«Нет, не всё, — подумал он. — Не всё. Боже мой, как много и как мало всё-таки всего было и как, наверное, скучно и невозможно жить человеку, которому хоть на минуту покажется, что у него уже всё было...»
Он ещё раз пересёк комнату и, подойдя вплотную к Масленникову, положил руку на его плечо.
— Слушай, Миша, — сказал он, не столько собираясь ответить ему, сколько отвечая своим собственным мыслям. — Слушай, Миша. Нам с тобой никак нельзя умирать. Ну никак, просто никак...
— Почему?
— Не знаю. Знаю только, что нельзя.
Вошедший связной сказал только одно слово: «Атакуют». Сабуров сел на диван, наспех подвернул портянки, натянул сапоги и сразу же, привычным жестом попадая в рукава, надел поверх гимнастёрки шинель.
— Вот поспать и не успели, — сказал он Масленникову, застёгивая ремень.
И Масленников почувствовал в словах капитана грустную и добрую иронию надо всем, что только что вспоминалось и что всё-таки так мало значило сейчас перед одним коротким, но сразу заполнившим всю их жизнь словом: «атакуют».
VII
Сабуров, вернувшийся к себе после того, как известие о немецкой атаке на этот раз оказалось ложной тревогой, так и не лёг. Было пять часов утра — самый тихий час суток. Сабуров подошёл к выломанной и занавешенной плащ-палаткой двери в коридор. Он хотел позвать Петю, чтобы тот приготовил чего-нибудь поесть. Откинув плащ-палатку, он остановился. Не замечая его, Петя и дежурный связист сидели рядом на полу и разговаривали.
— Спрашиваешь, когда эта война кончится? — говорил Петя. — Как немца добьём, так и кончится, а когда добьём — кто его знает...
— Ох, и далеко ж их гнать. — Связной пустил дым колечками и посмотрел в потолок. — Далеко, — добавил он с выражением полной уверенности, что это именно так и будет. Видимо, его огорчало только расстояние до границы.
Не желая, чтоб вышло, что он невольно подслушал их разговор, Сабуров опустил плащ-палатку, вернулся, сел за стол и громко крикнул Петю. Петя немедленно появился в дверях.
— Что-нибудь позавтракать сообрази.
— Есть сообразить, — отозвался Петя, и за плащ-палаткой стало слышно, как он возится, погромыхивая котелками и консервными банками.
— Как раненые у нас? Все наконец вывезены? — спросил после молчания Сабуров у Масленникова.
— Вечером оставалось ещё восемнадцать человек, — сказал Масленников. — Бомбёжка — не осколком, так камнем, не камнем, так стеклом.
— Да, в открытом поле лучше, — согласился Сабуров.
Он досадливо поморщился, и на его лице появилось злое выражение.
— А ведь, между прочим, вокруг Сталинграда обвод был, — заметил он.
— Я знаю, мне говорили...
— Там километрах в пятнадцати от города и рвов накопано, и окопов, и дзотов, и бетонных колпаков наставлено. Масса народу, говорят, день и ночь работало, а драться там так и не дрались.
— А почему?
— Если бы ты знал, Миша, — с грустью сказал Сабуров, — сколько я за год войны видел зря нарытых окопов и рвов. Миллионы кубометров земли от самой границы и досюда зря вырыты. А почему? Потому что часто выроем позади себя линию, а войска не сажаем туда заранее, ни орудий не ставим, ни пулемётов — ничего. По старинке думаем: отойдём и займём, а немцы — раз! — и обошли и раньше нас там оказались... А окоп без человека — мёртвое дело... Так и идут эти укрепления сплошь и рядом коту под хвост. А мы потом дойдём до города, упрёмся в него спиной, выроем новые окопы не за три месяца, а за три дня, как попало, и в них дерёмся до конца, до смерти. Тяжело и обидно... Да, так, значит, восемнадцать раненых к вечеру осталось, — вернулся он к первоначальной теме разговора. — Ну-ка, справься, как, их теперь уже вывезли или нет.
Масленников вышел. Сабуров достал нож и поправил им фитиль в самодельной лампе «катюше». Лампа представляла собой гильзу от 76-миллиметрового снаряда, наверху она была сплюснута, внутрь был просунут фитиль, а немножко выше середины была прорезана дырка, заткнутая пробкой, — через неё заливали керосин или, за неимением его, бензин с солью.
Поправив фитиль, Сабуров несколько раз лениво ткнул вилкой в только что принесённую Петей сковородку с поджаренными мясными консервами. Есть не хотелось. С чего бы это? Впрочем, может, оттого, что всего шестой час утра, — в сущности говоря, не обеденное время. Часы путались. Сабурову захотелось выйти на воздух. Он уже накинул на плечи шинель, когда вернулся Масленников.
— Всех за ночь вывезли. А знаете, кто за ранеными приехал? — сказал Масленников. — Та девушка, которую вы из воды вытащили, она приехала.
— Ну? — удивился Сабуров.
— Она их, оказывается, всё время вывозила, только я её не видел. Я её сюда привёл. Пусть отдохнёт, посидит, — тихо добавил Масленников.
— Пусть, конечно, конечно, — неожиданно вспомнив о том, что он здесь хозяин и что среди прочих обязанностей у него есть ещё и обязанность гостеприимства, сказал Сабуров. Масленников вышел в коридор и громко крикнул:
— Аня! Аня, где вы?
Девушка вошла и робко остановилась на пороге. Сабурову показалось, что она за эти восемь дней как будто ещё похудела.
— Садитесь, садитесь, — засуетился Сабуров. Стараясь быть гостеприимным, он делал всё особенно неловко. Вместо того чтобы просто подвинуть табуретку, он поднял её и опустил на пол с таким треском, что девушка вздрогнула.