И это ему-то, Ломоносову? Спросить бы тебя, вельможа обзаграниченный, а не зажился ли ты здесь, русскую державу собой замещая? Пошто от важности раздулся, буде сам ты есть лицо России? Спросить бы... Да нельзя! Маленький ты покуда человек, Михайла, и потому покорись и уйди.
Но надо сказать, что по шаблону, приложимому ко многим, Головкин был не так уже не прав. Немало дворянских детей, посланных для учёбы за границу, всеми правдами и неправдами норовили от наук отлынуть и часто, сказываясь больными и умственно немощными, одолевали просьбами вернуть их домой. К мамкам, нянькам, лакеям и ленивому безделью, с одобрения сиятельного папеньки и любезной маменьки. Ломоносов же был не как все, он был исключительным, а вот этого-то Головкин как раз и не понял.
Уйдя от Головкина ни с чем, кроме наказа вернуться в Марбург и ждать изволения Петербурга, Ломоносов решил отправиться в Амстердам и там попытать счастья морем вернуться в Россию.
Придя пешком из Гааги в Амстердам, Ломоносов сразу же пошёл в порт. Ходил по причалам, дивился множеству кораблей из разных стран, слушал разноязычную речь, дышал солёным морским воздухом, тянувшим от залива Зюйдер-Зее. А на тех кораблях хоть куда уплыть можно, хочешь в Индию, хочешь в Африку, хочешь в Америку — да вот беда, ему только в Россию надо, и более никуда. И вдруг услыхал русский говор, да с родным северным оканием. Схватил за рукав бородатого мужика, закричал:
— Милый, ты кто? Ты откуда?
Подозрительно отстранившись, мужик ответил:
— Мы-то поморы, товар привезли. А вот ты кто — незнамо! — Рядом стоял второй бородач и также с сомнением оглядывал Ломоносова, имевшего весьма потёртый вид.
— Да свой я, свой, русский! — по-прежнему, радостно подаваясь к землякам, убеждал их Ломоносов.
— Не всякий хват ухвату брат, — снова, сторонясь, ответил мужик, и оба хотели было уйти, но Ломоносов не отпускал, шёл за ними, горячо рассказывая о себе.
Смилостивились мужики, привели на свой корабль, под названием «Гавриил», пришедший из Архангельска и названный так по имени архангела Гавриила, которого северные поморы чтут. Там кормчему представили.
Рассказывал Ломоносов свою одиссею, просил взять с собою в Россию. Долго думали мужики и почти то же, что и Головкин, порешили.
— Ты, Михайла, человек подневольный, — поглаживая бороду, уже не сурово, а с душой говорил кормчий. — Тебя сюда служить послали...
— Не служить, а учиться, — поправил Ломоносов.
— Учёба — тоже служба. Послали тебя служить-учиться, так ты и служи честно.
— Да выучил я уже всё, что здесь можно выучить и что мне было предписано. Даже более...
— Это уж пусть начальство решает, что выучил, — весомо ответил кормчий. — Ну подумай, вот я, кормчий, разве соглашусь, чтобы какая салага али бо даже статейный матрос сами решали, что они свой урок довольно выполнили? — насмешливо спросил он. Бородачи кругом той несуразице заулыбались, а кормчий сам же и ответил: — Уж нет. Это я решаю! А почнут перечить — не потерплю! Вот и у тебя то же. Решит начальство твоё, что ты урок выполнил, — отзовёт. А самовольничать не надо — места лишишься!
Неожиданно кормчий, высказав главное, ударил по больному, по тому, чего Ломоносов сам боялся более всего — лишиться места в Академии наук. Знал ужо, что Шумахер не больно к россиянам расположен. Черкнёт пером, и вылетит Ломоносов из академии, ещё и не попав в неё толком. Не лучше ли в самом деле подождать? Уж ежели академическое начальство само его вызовет, а рано или поздно ведь вызовет, не спишут же его здесь, в Германии, то уж тогда его не за что будет выгонять. Деньги на него затрачены, а отчитаться за науки он с лихвой может в любое время.
Снова смирился Ломоносов, самовольно в Россию не поехал. Всю зиму инкогнито жил, чтобы заимодавцы за горло не взяли. Перебивался случайными заработками и писал, чуть ли не каждую неделю, слёзные письма в Петербург. Трудно это было, вспылить и ударить легче. Но всё мог Ломоносов ради дела, ждал терпеливо, находя утешение лишь в занятиях теоретической физикой. И наконец весною 1741 года он получил разрешение вернуться в Петербург. Наконец-то!..
Всё это вспомнил Ломоносов, получив извещение Шумахера о намерении жены его Елизаветы приехать к нему в Россию. Всё вспомнилось, но не всё всколыхнулось... Наверное, уже отошло волнение крови, и сердце не забилось в радостном предвкушении свидания. «Ну да ладно. Здесь не Германия. Здесь она будет вести себя так, как надобно, как я укажу». И снова подтвердил свои слова: «Пусть приезжает».
Елизабета приехала. Она прожила затем с Ломоносовым всю жизнь, родила ему дочь и, хоть была моложе, умерла, пережив его ненадолго. Вероятно, она Ломоносова всё же любила, раз решилась покинуть ради него отчий дом и уехать в чужую страну. Вероятно, она таки стала для него тем, чем он хотел, и наверняка стала русской и по языку, ибо дома Ломоносов не терпел нерусской речи, и по духу. И вряд ли иначе могло быть, ибо он был слишком силён и сам был олицетворением русского духа.
Но более никакие заметные события в жизни Ломоносова с его женою не связаны, и в его письмах, документах и сочинениях упоминаний о ней практически нет. Но именно за то, что она всю оставшуюся жизнь провела скромно, в тени великой фигуры, Елизабета достойна добрых слов потомков.
Глава 3
ЗАКОН ЛОМОНОСОВА
Ежели где убудет несколько материи,
то умножится в другом месте...
Сей всеобщий естественный закон простирается
в самые правила движения...
М. Ломоносов
С диссертацией Ломоносова было много заминок. Долго мытарили её по Конференции, до публичного зачтения более года не допускали. Но Ломоносов соблюдал совершенное спокойствие, начальству глаза не мозолил, как и всегда, по всем поводам имел своё мнение и высказывал его прямо, но признания в профессорском звании особо не добивался. Всё своё время проводил в закуте, который выгородил наверху в физическом классе под непризнанную пока химическую лабораторию. И тем вводил в сильное смущение и Шумахера, и других немцев: «В чём дело? Не отнёс ли он тайной жалобы в Сенат или императрице? И ждёт решения: уж больно спокоен».
Шумахер донял бы Теплова вопросами, но тот опять отбыл с Кириллой за границу для евойного дальнейшего образования и приобщения к политесу. И потому сочли за благо диссертацию пропустить. Сильно не вникая в смысл и споров не затевая, общим согласием определили, что моменты, изложенные Ломоносовым в диссертации, достойны признания и присуждения ему профессорского звания. И, «в небытность в академии президента», подали в Сенат доношение о производстве Ломоносова в профессоры.
Указ о том, вышедший летом 1745 года, Ломоносов принял как должное, в работе не убавил и лишь потребовал, чтобы ему официозно, актом закрепили учеников: Протасова и Широва. А Степан Крашенинников тем же указом был произведён в адъюнкты.
Не обошлось и без курьёза, в который Шумахер по зловредности попал сам. Тайно, не говоря о том Ломоносову, он послал его диссертацию в Берлин Леонарду Эйлеру. И намекнул в письме на желательность кислого отзыва, надеясь, что Эйлер не подведёт. Но ошибся. Эйлер был большим учёным. На мелочи не разменивался и к подлости тяги не имел. В своём ответе он написал: «Все сии диссертации не токмо хороши, но и весьма превосходны... И я совершенно уверен в справедливости его изъяснений... Желаю, чтобы и другие академии в состоянии были произвести такие откровения, какие показал Ломоносов».
Шумахер был обескуражен и то письмо решил скрыть. Однако письмо проходило через канцелярию и, таясь от Шумахера, Иван Харизомесос показал его Ломоносову. Ломоносов долго смеялся над кознями недруга, но сам очень доволен был похвалой Эйлера и написал тому благодарственное письмо.