А жизнь продолжалась в трудах и раздумьях. Ум Ломоносова был теперь занят осмысливанием опытов Бойля[98]. Тот окислял свинец в колбе и взвешивал её — до опыта и после. И после опыта колба с окисленным свинцом весила у Бойля больше, отчего он и возвестил на всю Европу, что при нагревании натёк в колбу флогистон.

«Что-то в опыте нечисто», — морща лоб, размышлял Ломоносов, в который раз проводя и уточняя взвешивание и всё же действительно получая после нагрева больший вес, чем до опыта. Продолжал ладить безвоздушный колпак, но больно хлопотно с ним было: воздух всё время подтекал, разновески подкладывать неудобно — оставил колпак. Решил от воздуха запереть лишь одну колбу со свинцом. Взял да и запаял её на спиртовой горелке.

— Взорвётся, — убеждённо заявил Широв. — Воздух расширится и разопрёт колбу.

— Давай за дверь выйдем, — предложил Ломоносов, после того как точнейшим образом вывесил запаянную колбу и подставил под неё спиртовку. Оба вышли и как соглядатаи осторожно высовывались из-за угла, подсматривая за колбой. При опытах Ломоносов отмерял время большими песочными часами; из верхнего сосуда в нижний песок пересыпался ровно четверть часа. Когда песок весь пересыпался, Ломоносов перевернул часы, и оба ещё подождали. Колба не взорвалась.

Перестав хорониться, вернулись к столу и хотели было приняться за взвешивание, но, взглянув на весы вблизи, поняли, что нужды в этом не было: чашки весов не сдвинулись с места.

— Гляди! — торжествующе воскликнул Ломоносов, дёргая за рукав Широва и уставив палец другой руки на стрелку весов. — Гляди! Не прибавилось веса! А свинец-то, видишь, побурел. Значит, было горячо. А никакой флогистон не натёк!

И, радостно приплясывая, стал хлопать Широва по плечам и заключил восторженно:

— Ошибался Бойль! Нот никакого флогистона! А вес у него прибавлялся из-за того, что воздух в колбу натекал и со свинцом соединялся. Во! Давай, Лексей, пляши!

И Широв охотно плясал, дробно шлёпая себя по груди и ляжкам, вывёртывая ноги, чечекал каблуками и улыбался, огненно кося блестящим цыганистым глазом.

Река времени — одна, но течёт она для каждого по-разному. Ломоносов трудился с утра до вечера, проверял и перепроверял найденное. Не давал себе ни минуты покоя, лихорадочно отыскивал изъяны в своих опытах и рассуждениях. И вновь убеждался, что всё верно: если ничего ниоткуда не прибывало, то и исчезнуть никуда не могло. При любой реакции веса всех составляющих и общий их вес не изменялись. Пробовал разные вещества и разные условия, сам себе строил ловушки, снова переделывал ранее сделанное. Замысливал новые опыты, делал их, и на всё это времени никак не хватало. Мчалось оно для Ломоносова быстро, неудержимо; жадно хватая новое, стремясь понять и переварить узнанное, в работе не видел дней, не замечал месяцев.

Но по-прежнему неспешно, вразвалочку шло время для всей великой Руси. Взбаламученная, поднятая Петром на дыбы, держава успокаивалась, жизнь потихоньку сползала к старым устоям, всё стремилось вернуться к прежнему, дедовскому укладу. И хоть полностью это было и невозможно, рамки жизни расширились, и новые персоны в ней фигурировали и в новых костюмах, всё же общий тон картины тёмной, немного сонной, неповоротливой и неторопливо шевелящейся жизни не изменился.

Вновь стали ценить благолепие, тишину и неспешность. Поговаривали, хотя и осторожно, даже о том, что невредно было бы восстановить упразднённое Петром церковное патриаршество. Тем более что Елизавета была набожна, строго блюла православие, и с годами это её рвение только возрастало.

Дворцовая церковь Елизаветы блистала богатством и великолепием. Червонным золотом пылали оклады величественного иконостаса, отражая переливчатый свет множества свечей в витых серебряных подсвечниках чудесной работы. Тёмные лики святых глядели на разодетых придворных талантов неистовыми глазами. Искусные художники расписали стены и потолки, всё умилительно, по православному чину. Святые и ангелы расположены пристойно, и никаких человекоподобных болванов, как то себе позволяют католики в новомодных костелях, здесь не было и быть не могло.

Императрица стояла на клиросе и пела вместе с певчими. Регент в невысоких местах мелодии указующе приглушал хор, и по церкви становился слышен несильный, но приятный голос царицы:

«...Возлюбим Бога всем сердцем своим, всей душою своей и всем помышление-е-м... да сохранит нас Господь и покроет дланью неви-и-и-димой... И ныне, и присно, и во веки веко-о-ов!»

Молодой дворцовый поп, красавец Гедеон Криновский, в голубой шёлковой рясе, из-под коей иногда выставлялась нога в изящном башмаке с тысячной бриллиантовой пряжкой, мерно помахивая кадилом, вёл службу к завершению. Отстояли заутреню, потешили императрицу — весь двор был тут, время переходить и к мирским делам.

Православные иереи богу служат безвозмездно, по велению души. Но церковь не токмо дворцовая должна выглядеть благолепно. И другие дома божьи нуждаются во вспомоществовании, и дело то и духовное и мирское, ибо целью имеет воздействовать на души мирян, кои приход составляют. И потому после службы, следуя настойчивым наставлениям епархиального начальства — отцов Дубянского[99] и Обидоносцева, Гедеон, сводя за руку с клироса расчувствованную от службы и пения императрицу и провожая её до выхода, елейным голосом внушал:

— Явите, матушка, милость служителям божьим. И бог вас не оставит своей милостью. По выходе отсюда в малой гостиной вас ожидает отец эконом от Святейшего Синода, при нём указ заготовлен о дарении земли, так вы уж подпишите давно обещанное.

Елизавета согласно кивала сладкогласому Гедеону и даже вспомнить не пыталась, были какие обещания или нет. Да и к чему это? Дело-то божье! И потому почти весь левый берег Невы по дарственным царицы перешёл во владение митрополита Дубянского и его духовных братьев.

Нёсся над толпами верующих запах росного ладана, осеняли их голодные животы простые и чудотворные иконы, величаво били колокола, отмеряя неторопливое русское время.

Одно — для всех, но своё — для каждого.

Со временем оперялись «птенцы» Ломоносова. Вырос Крашенинников, сам стал учить студентов, осолиднел, потолстел и, увы, всё реже брался за разновесы и реторты, всё больше писал бумаг и заседал в комиссиях, от наук отрываясь. И лишь иногда грустно вспоминал о временах, когда истово мешал селитру, вдумываясь в ещё не познанные её свойства. Прочно стал на ноги Широв, но от наук не отстранился. Имея за плечами ломоносовскую школу, высказывался твёрдо; о делах научных своё мнение имел и на авторитеты уже не оглядывался. Самостоятельно продолжал решать проблему расширения тел при нагреве. Стал адъюнктом и готовился к профес­сорскому званию Котельников.

— Но наука безгранична, — говаривал Ломоносов, — служителей требует много. — И потому привлёк к химическим занятиям нескольких студиозов — Софронова, Фёдоровского, Клементьева[100].

— Васька, чёрт, — как-то тёплым августовским утром прокричал Широв Клементьеву, — я тебе поручал вчера нагнать дистиллированной воды! Где вода?

— Нету, — комично развёл руками Клементьев, подымая плечи и пряча в них вихрастую голову с русыми нечёсанными волосами. — Дрова кончились, а больше Шумахер не даёт.

Широв вышел из-за перегородки, где ставил опыт, и внимательно, словно только сейчас увидел его, уставился на Клементьева. Потом спросил:

— Тебе годов сколько?

— Семнадцать.

— И грамоту, конечно, хорошо разумеешь? — тихим голосом продолжил Широв.

— Ну а как же? На што я неучёный-то Ломоносову?

— Так, так, — согласился Широв. — А может, ты и топор когда в руках держал?

— Нешто нет? — с обидой ответил Клементьев. — Да только чего колоть? Вон за ту поленницу было взялся, — Клементьев кивнул через окно на большую кучу дров в углу академического двора, — так мне передали от Шумахера, что он с меня шкуру спустит, ежели я те дрова трону.

вернуться

98

...теперь занят осмысливанием опытов Бойля. — Автор прав, что уже в 40-е гг. XVIII в. Ломоносов подверг теорию флогистона последовательной критике, однако в сюжете романа к этому времени отнесена и экспериментальная проверка выводов Бойля об увеличении веса металлов при нагревании, в действительности осуществлённая в 1756 г.

вернуться

99

Дубянский Фёдор Яковлевич (1691—1772) — в действительности духовник Елизаветы Петровны (не митрополит), от которой получил дворянское звание и до 8 тысяч душ мужского пола крестьян.

вернуться

100

Софронов Михаил (1729—1760) — из учеников Славяно-греко-латинской академии взят в 1748 г. студентом Академического университета, с 1753 г. адъюнкт Академии наук, а через два года получил назначение в Московский университет.

Фёдоровский Иван Никифорович (XVIII в.) — впоследствии переводчик Академии наук, участвовал в издании газеты «Санкт-Петербургские ведомости».

Клементьев Василий Иванович (1731—1759) — самый близкий Ломоносову его ученик по химическому классу, в 1756 г. стал лаборатором Химической лаборатории, будучи уже сложившимся учёным.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: