И чтобы, не боясь погоды,
С богатством дальни шли народы,
К Елисаветиным брегам...

— Вот тебе слава и хвала государыни. Она в том, чтобы к её брегам без боязни шли народы. То и в оде скажу.

Кончая читать, посмотрел на притихшего Шувалова, в эту минуту совсем не похожего на всесильного царедворца.

— Но ты не преминуй напомнить императрице, что всё сие надо защищать, благо делать то россияне всегда умели. А тишь и благодать, увы, не вечны. — И закончил сие рассуждение гордой строфой:

Мы дерзкий взор врагов потупим,
На горды выи[109] их наступим,
На грозных станем мы валах!..

Дочитал и своими словами добавил:

— А стоять ещё много придётся. Ох много! Пустая стена, даже вроде китайской, без храбрецов с оружием на ней, ни от кого не защитит. Только лишь:

...от российских храбрых рук,
Рассыплются противных стены,
И сильных изнеможет лук!..

Ломоносов надолго замолчал, а Шувалов, выдержав паузу, спросил:

— Когда все сии стихи известны будут? Когда напечатаешь?

— Со временем. Допишу, отделаю и напечатаю.

— Но ты, Михайла, всё же оду-то напиши, как обещал.

— Напишу.

— И что-нибудь ещё из прочитанного возьми туда.

— Подумаю.

Ода была написана через малый срок. Шувалов, первый читавший её, громко оду хвалил и посоветовал передать её ко двору не через него, а от академии, через её президента, что и было сделано. Сам Ломоносов на том торжестве не был; почестей не ища, отдал оду Кирилле Разумовскому, чтобы уж он от лица академии её вручил.

Печатали оду в Академической типографии на александрийской бумаге, переплели красною тафтою, а внутри корочки оклеили блистающей золочёной бумагой. Для печати шрифт подобрали высокий, заставки мудрёные, с вензелями и выкрутасами.

Качал головой Ломоносов, бережно держа в руках своё творение, и даже расставаться было жалко с ним: себе-то ничего такого не оставалось, ибо сделали и переплели так роскошно лишь три экземпляра — токмо для императрицы и их высочеств — наследников престола. Однако же затем многие из вельмож себе ту оду заказывали и столь же роскошно переплетали: иметь у себя сочинения Ломоносова становилось престижно и модно.

Вскоре пришла Ломоносову и награда. Польщённая Елизавета милостиво одарила его за оду двумя тысячами рублей. Узнав об этом, Ломоносов обрадовался и поинтересовался, когда можно будет получить деньги.

— Доставят, — кривясь, коротко ответил Шумахер и ушёл, в сердцах хлопнув дверью. Злился, что деньги пожалованы лично автору, а не академии; уж тут-то бы он на них лапу наложил.

На следующий день, к обеду, косолапо передвигаясь от непривычной быстроты, в физический класс ввалился Симеон и громко объявил, чтобы Михаила Васильевич бежал ко входу. Там ему привезли деньги.

— Так пущай несут сюда, — обрадованно сказал Ломоносов. — А ты, Симеонушка, проводи.

— Никак невозможно, — разведя руками, возразил Симеон. — Денег тех привезли уйму — на двух возах. А мешков много, и oнe неподъёмные.

— Что за притча? Откуда же столько денег? — подивился Ломоносов, но, более не рассуждая, быстро пошёл к парадному входу.

У дверей стояли две ломовые телеги, груженные пузатыми мешками. На каждой, кроме извозчиков, восседали усатые солдаты-преображенцы с ружьями и в киверах. В вестибюле ждал пристав с бумагой, дабы сдать деньги под роспись.

— Это что же за деньги такие? — растерянно спросил Ломоносов, оглядывая возы.

— Профессор Михайло Васильевич Ломоносов? — прежде всего строго спросил пристав. — Распишитесь в получении двух тысяч рублей. — Протянул Ломоносову гербовую бумагу и добавил: — Медною монетой.

Засмеялся Ломоносов, сразу поняв всё. Двадцать пять рублей в мелкой медной монете весили... полтора пуда. Стало быть, две тысячи рублей, которые ему привезли на телегах, тянули на сто двадцать пудов! Продолжая смеяться, закричал подошедшему Симеону:

— Гляди! Все медью! — и показал за дверь, на возы. — Вот это подарочек! Весомый! Ну, хоть то хорошо, что не украдут. Ворам сей суммы не поднять.

— Деньги, они есть деньги! — сурово осудил его весёлость Симеон. — И реготать тут неча. Бери, пока дают.

— А я и беру, — всё так же весело ответил Ломоносов. Подписался, пошёл к телегам и довольно похлопал ладошкой по массивным мешкам. Преображенцы не сдвинулись с места, сидя на мешках, держали ружья и строго смотрели на Ломоносова.

— Лексей, Васька! — крикнул Ломоносов выбежавшим Широву и Клементьеву. — Садитесь на телеги. Повезём деньги ко мне домой. Один я там их не осилю.

Под крики бородатых извозчиков телеги развернулись по набережной и поехали к дому Ломоносова. А он шёл сзади и зубоскалил, тщетно пытаясь развеселить непроницаемых усачей. Лишь дома, когда разгрузили мешки и он оделил деньгами и солдат и извозчиков, те малость отмякли, ответив ему громогласными: «здравия желаем» и «премного благодарны». После того сели в опустевшие телеги, и мужички-извозчики с посвистом, взяв лошадей в кнуты, умчали со двора.

А Ломоносов, уплатив долги и одарив приятелей, стал серьёзно размышлять, на что полезное ему употребить своё богатство. И всё более склонялся к давно лелеемому: построить большой дом, с лабораторией, обсерваторией и хорошо бы ещё с мастерскими для выделки эма­левых красок. Но сразу на такое не размахнёшься, сразу не потянуть. Денег пока на то маловато, это — впереди.

Однажды произошёл случай, который был замечен супругой наследника, великой княгиней Екатериной. А та никогда ничего не забывала. И как знать, не аукнулось ли то Ломоносову более чем через пятнадцать лет пристальным вниманием императрицы Екатерины П.

Тогда вечером состоялся не бал, а раут. В малом аудиенц-зале, украшенном по стенам богатой золотой лепкой с частым повторением белоснежных амуров, купидонов и прочей лукавой невинности, все канделябры были зажжены, и сверкание их отражалось в зеркально натёртом паркетном полу. Гостей звано немного, менее сотни. Дамы и кавалеры стояли группами, иные сидели на затейливых, с гнутыми, на французский манер, ножками, козетках, расставленных вдоль стен. Другие, всё более солидные мужчины, в шитых кафтанах и белых париках, в лентах и звёздах, прохаживались, беседуя о войне, деньгах и политике.

Из угла, от кучки молодых гвардейцев, доносились взрывы хохота — эти явно болтали ни о чём ином, нежели как о фривольном.

Елизавета недомогала и потому ещё не явилась. Гости, однако, не зная, будет она или нет, ждали, не смея разойтись и находя утешение в оживлённых сплетнях и злословии, чего при императрице громко делать опасались. Шут Телещин, исчерпав свои трюки, изрядно уже всем надоевшие, боясь, как бы его не прогнали за ненадобностью, мучительно искал, чем бы отличиться. Но то было трудно, ибо его любимая шавка Зоркая, исполнявшая многие штуки, подавившись костью, сдохла в корчах. И хоть он завёл несколько новых, они ещё не постигли азов дрессировки и, кроме как оглушительно лаять и по команде ходить на задних лапах, пока ничего боле не умели.

Ломоносов томился в углу на кушетке, размышляя, сколько ему тут ещё терять времени, а Шувалов, как обычно расфранчённый и с непременными бантами, беспечно развалился рядом, насмешливо наблюдая за толпой придворных. Из них он один лишь знал, что императрица не выйдет, но не уходил, так как понимал, что его уход как раз и будет объявлением того, что императрица не придёт. Ему же хотелось лишний раз позлить ожиданием всю эту толпу: мелкопоместные привычки всё же сказывались, несмотря на то что стал он ныне большим барином. Придворные тоже не питали особой любви к фавориту, ехидничали и не упускали случая, ежели то им ничем не грозило, подпустить ему шпильку, благо знали, что он, по своей мягкости и лени, не очень злопамятен.

вернуться

109

Выя — шея.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: