В тот вечер одна из фрейлин принесла на руках болонку. Дурачась, она повязала ей розовый бантик на шею, затем красные бантики на передние и задние лапки, потом даже ещё и голубой на хвост.
— Теперь ты вся-вся в бантиках, — хихикнула фрейлина, выставляя болонку на обозрение и поворачивая разукрашенную животину во все стороны.
— Как Иван Иванович! — со смехом вставил весьма знатных кровей молодой паж великой княгини, происходивший из фамилии Голицыных.
Шутку тут же подхватили смешливые фрейлины, затеребили болонку, затискали, передавая друг другу, и наперебой прыскали смешками:
— Иван Иванович! Ах, какой ты хорошенький... Ах, ах... Иван Иванович!
Распространившись по залу, смех стал всеобщим, его лишь притворно сдерживали, дабы сделать вид, что всё сие к Ивану Шувалову отношения не имеет, прямо на него не глядели, но множество искоса брошенных взглядов были красноречивее прямых выпадов. Ломоносов тоже взглянул на Шувалова и по его необычно напрягшейся позе и теперь уже совсем не беспечной улыбке понял, что того сия шутка задевает, но он просто не знает, как ответить: «Не заметить, пропустить? Обидно! Встать в позу и прекратить? Глупо!»
Шут Телещин нутром, лакейской своей кишкой почуял, что можно вмешаться, отвести смех и, шутку сохранив, персону вывести из трудного положения. Быстро скрутил какую-то бумажку, случайно оказавшуюся под рукой, слегка свистнув, поднял на задние лапы своего чёрного пуделя Щейню, сунул ему бумажку в пасть и послал того прыгать к пажу Голицыну. Пудель, держа в зубах бумажку и дрыгая передними лапами, скакал впереди, а Телещин, с ужимками, за ним. Подстраиваясь под прыжки чёрного пуделя, Телещин гримасничал, показывал всем: «Вот он, чёрный, кучерявый, и есть мой хозяин, он ведёт, а я лишь в такт ему подпрыгиваю».
Все повернулись к прыгающей паре, ожидая, что будет. Подскочив близко к мальчишке-пажу, Телещин, согнувшись, подмигнул тому и тихохонько сказал:
— А вот и Михайло Васильевич скачет. И с новым сочинением...
Громко захохотал глупый паж и заорал на весь зал:
— Ха, ха, ха! А вот и Михайло Васильевич на задних лапах скачет к Ивану Ивановичу! И новое сочинение несёт!
Все опять громко засмеялись, и Шувалов облегчённо засмеялся тоже: ушла стрела от него в другого. А другой, будь то Ломоносов или ещё кто угодно, — это уже не он, царский фаворит, и потому смеяться над ними можно.
Паж по-дурацки хохотал, на все лады пережёвывая свою новую выходку. Осклабился Телещин — получилась шутка со всех сторон: умнейшего себя — дураком выставил, персону вывел из затруднения, всех развеселил. Можно теперь и награду схлопотать.
И схлопотал. Ломоносов не Шувалов, с ним шутить было накладно, и того никто не учёл. Встал Михайла, медленно, чтобы не спугнуть дураков, подошёл к шуту и пажу. Шут изогнулся в шутовском поклоне, в крайнем случае простого, шутливого тумака ожидая, а паж вообще ничего не ждал. Разинул рот в дурацкой ухмылке, пялился нахально — чего ему-то, Голицыну, быть может? И тоже промахнулся.
Как бы ненароком задев ногу шута Телещина, Ломоносов встал на неё всем своим более чем шестипудовым весом. Хрустнуло что-то, взвыл Телещин от боли, а Ломоносов, якобы ничего не заметив, шагнул далее к пажу Голицыну и, нимало не смущаясь породой, схватил того за ухо и стал больно драть его туда-сюда, ухо выворачивая.
— Ай, мамочка, ты што... А-а-а! Больно!.. — тонко завопил паж, а Ломоносов ещё крутнул. Хотел после этого повернуться и уйти, да вдруг увидел краем глаза, как все склонились в почтительном поклоне. Оборотись, увидел, как от двери идёт к нему молодая дама, одетая в белое парчовое платье с драгоценной наколкой в каштановых волосах. Открытое чело и римский нос украшали даму, а нетучный, большой и несколько раздвоенный подбородок придавал её лицу горделивый вид. На Ломоносова взглянули твёрдые, но приятные глаза, в которых отражение света переливалось голубыми оттенками. Губы чуть дрогнули в проницательной усмешке, она остановилась около Ломоносова и, погрозив ему веером, негромко, с едва заметным акцентом спросила:
— Ты пошто это, Михайло Васильевич, моих пажей за уши дерёшь?
Это была жена наследника престола, Екатерина. Шут Телещин, проглотивши вой, предпочёл за благо от разбирательства уползти в угол. Паж перестал хныкать, ибо Екатерина, хотя речь вела о нём, не уделила ему ни малейшего внимания, сосредоточившись только на Ломоносове. А тот, поняв, что сия первая встреча может породить далеко идущие последствия, решил не оправдываться и до мелочей не спускаться. С достоинством ответил:
— Деру за дело, ваше императорское высочество. — Екатерина не прервала его, слушала со вниманием, и он продолжил: — А на то, что он твой паж, замечу: мы оба твои подданные, но я старше. И потому учу младшего уму-разуму, дабы тебе впоследствии того делать не пришлось. — И, уже будучи наслышан о разумности Екатерины, замолчал, предлагая ей тем считать вопрос исчерпанным.
Улыбнулась Екатерина столь неподобострастному и краткому объяснению, но выспрашивать не стала. Зачем? Всё равно ей угодники всё потом в подробностях расскажут. И потому, одарив улыбкой, милостиво разрешила конфликт:
— Верю, верю, что ты зря не накажешь, и малому твоя наука в пользу пойдёт. — И, кивнув на прощание красивой головкой, прошла в другой конец залы.
— Ох горяч ты, Михаила. Не по чину горяч, — не столько укоряя, сколько радуясь вмешательству Ломоносова, оградившему и его сиятельную персону от насмехательств шутов и придворных, говорил Шувалов. И лениво жмурил глаза, прикидывая, а было ли в его жизни, чтобы он хоть раз вот так, не раздумывая о последствиях, без мелочной расчётливости, бросился на защиту своей чести. И с сомнением покачал головой: нет, не помнит...
Ломоносов после того стал избегать посещений дворцовых раутов. И как-то, не пропустив случая, гневно отписал Шувалову: «Не токмо у стола знатных господ... дураком быть не хочу, но ниже у самого господа бога».
А шут Телещин надолго охромел, ковылял с палочкой, что, впрочем, не сделало его умнее, но лишь озлобило.
Сретенские морозы ударили по недолгим февральским лужам, сковали льдом свежие намоины на Неве и Фонтанке. Замела, закрутила свирепая позёмка. Вьюжные кнуты хлестали по щекам, снежные плети, с диким посвистом вылетев из-под углов, срывали с прохожих шапки, драли за полы одёжек. Кутаясь в шубу, время от времени поворачиваясь спиной к ветру и потирая деревенеющие щёки, Ломоносов шёл по шестой линии, направляясь к Большой першпективе.
У церкви Трёх Святителей богомольная толпа преградила дорогу, заставила задержаться, посмотреть, чему дивится народ. В полукруге людей, у паперти, на мёрзлой выдутой ветром земле дёргался юродивый. Рваное рубище дырами обнажало грязные плети рук, мослы плеч и торчащие рёбра спины. Голые пятки выпирали над вывороченными ступнями, костистые, лишь до колен прикрытые драными портами ноги елозили по мёрзлой земле. На тощей шее сомкнулись верёвки, связывающие две чугунные вериги: та, что сзади, лежала на спине ледяным грузом; со стороны груди верига болталась маятником, будто пудовый крест на узловатом гайтане. Плешивая голова не прикрыта шапкой, безумные, водянисто-белёсые глаза глядели мимо толпы куда-то в бесконечную даль вьюжного морозного неба.
Юродивый дёргался, разевая впалый рот на тощем землистом лице. Изо рта со всхлипами вырывались несвязные восклицания; они то били резкими выкриками, то рассыпались по толпе хлёсткой словесной картечью, заставляя людей поверженно сгибаться в земном поклоне под ударами тёмных, неясных пророчеств:
— ...Антихрист!.. Грядёт!.. Страшно! У-у-у!..
Народ молчал, жадно внимая словам, пытаясь вникнуть в смысл отрывистых восклицаний. Многие истово крестились, негромко передавая друг другу своё толкование понятых прорицаний:
— Об антихристе говорит! Придёт в мир антихрист... Всё заполонит, всё заметёт!
— Васенька, блаженненький наш, — залопотала согнутая старушка, вся в чёрном, мелко крестясь и кланяясь юродивому. — Яви святость, предскажи, что будет с нами-то, грешными? — И толпа, обратившись вопрошающими лицами к убогому, застыла в ожидании. А юродивый, запрыгав, задёргавшись, вдруг выкрикнул почти связное: