Хитёр на выдумки был Егошка и совесть свою раскаяниями не терзал. За то и ценил его Ушаков, хотя и поговаривал, что кончит тот на виселице. Но платил хорошо и обоих сынов в Измайловский полк с малолетства определил; один уже офицера выслужил, второй им будет. По замыслу Егошки и подобрали, ещё в бытность Аверьяна в Петербурге в Тайном приказе, подручного Федьку, лицом и телом с Аверьяном схожего. Столь же сухого, жилистого, легко на себя лик одержимости напускавшего.
— Завтра! — твёрдо сказал Ушаков. — Более ждать нельзя.
На следующее утро, едва день разгулялся, Егошка переодел кафтан и поменял шапку, положил в карман вторую половинку распиленной монетки и пошёл в трактир. Утром народу было мало, еду ещё не сварили, кроме квасу да хлеба, ничего не подавали. Сиделец лишь для порядку в зал поглядывал, всё более на кухонной половине обретаясь.
Егошка Лапоть пошёл в трактир, обил валенки от снега, огляделся кругом и неспешно, глядя в упор на Аверьяна, пошёл к нему. Тот, привстав, осенил Егошку двуперстно, вопрошающе всматриваясь в него глубокими тёмными глазами. Егошка, нарочито поморщившись перед крестным знамением, сунул руку в карман, достал серебряную половинку, не сводя взгляда с Аверьяна и не говоря ни слова, положил её, щёлкнув об стол, и отдёрнул руку.
— Слава тебе, господи Иисусе Христос! — облегчённо, словно сбрасывая немыслимую тяжесть, воскликнул Аверьян, полез в котомку, лежавшую рядом на лавке, достал свою половинку монетки и точненько приложил к той, что была на столе. Видя, что они совпали, заговорил захлёбываясь:
— Теперь слушай, Сатана, и потом изыди! Бери свои деньги и сгинь с глаз! А во день летнего спаса прилетит архангел на белых крылах и притеснённых тобою сирот заберёт в чертоги высокия. Пусть будут они готовы в город Архангела к тому сроку прибыть в известное тебе логово. В день летнего спаса, слышишь! А теперь возьми свои деньги, Сатана, и изыди!
Аверьян затих на секунду, дохнул облегчающе и заключил:
— А я пойду! Спасаться! На Повенец, к старцам, — он судорожно оправил одежонку и начал торопливо собирать котомку. Крестясь, вылез из-за стола, нахлобучил лисью, ушаковскую, шапку и, повторяя: — Изыди, Сатана! На Повенце спасусь! Слава Иисусу Христу! — вышел прочь. А Егошка тут же следом побежал докладывать обо всём Ушакову.
— Всё так! — мрачно кивнул Ушаков, выслушав Егошку. — Архангел, говоришь, прилетит на белых крылах? Та-ак! Корабль придёт, Егошка, корабль под парусами. Ко дню спаса, что на первое августа ноне придётся. И птенцы холмогорские на нём улететь чают. Да не выйдет, захлопнем клетку!
Ушаков помолчал, невидяще вперив взгляд мимо Егошки, и затем приказал:
— Федьку сейчас же на место Аверьяиа сажать. Пусть настоящего дьявола дождётся. Нам многое узнать надобно! — Ещё помолчал и закончил: — Аверьяна оставить. Пусть идёт на Повенец, блаженный он. Готовьте лошадей. Я тотчас же еду в Петербург, а ты, Егошка, за меня тут останешься. Сыск правь к завершению!
Подмастерье математических наук Иван Харизомесос постигал сложности математики легко, но испытывал трепет перед людьми, которые сию сложность и глубину собственным умом выявили.
— И как они могли догадаться до этого? — восхищённо задавал он сам себе вопросы. — Я мучаюсь над тем, чтобы понять уже найденное и описанное, а они это выводили из ничего. Из одних только своих умственных предпосылок.
Ньютоновы операции с бесконечно малыми, Лейбницем подкреплённые, составляли анализ для ума восхитительный. Многие функции, например скорость, ускорение и тому подобное, вычисляются как отношения приращений, в пределе стремящихся к нулю. Иван строил производные, постигал их геометрический и физический смысл и снова поражался глубине ума мыслителей, кои впервые сию премудрость в дело ввели.
«Много, много надо работать. До пота между лопатками, чтобы к высотам науки подняться, — вспоминал Иван наставления Ломоносова, — и поту пролить здесь надобно не менее, ежели не более, чем на крестьянской или промысловой работе». И Ломоносов добавлял поучающе, собственным опытом познавши, что правду говорит: «Не жалей своего пота! Трудись и тогда впереди других будешь!»
Следуя тем наставлениям и своему влечению, работал Иван, не жалея трудов, как на землепашеской работе, от зари до зари. Но кое-что до него доходило плохо и не сразу. Иван освоил преобразование Эйлера для экспонента, у которого мнимость в показателе степени стоит, но смысла мнимых чисел пока ещё уверенно постичь не мог.
— Не понимаю, — донимал он Широва, — как это так? Вроде есть число — вот оно. И вроде нет его — одна мнимость!
— Мало каши ел! — отвечал ему Широв насмешливо, но более потому, что сам не очень-то те мнимости постигал. И подначивал: — Но ты грызи, грызи. Не гляди, что знаешь мало, разжуёшь — больше будет!
Иван обижался, но размышлений не оставлял и в голове мысль держал: поговорив с Михаилом Васильевичем, может, и Эйлеру написать? Но потом мысль эту отбросил. Ломоносов с Эйлером переписывается — то так. А ему пока к тем могучим умам лезть не след, не с чем. Действительно, ещё мало каши съел.
Ломоносов и Эйлер переписывались если не регулярно, то уж и но редко. И Эйлер, ценя ум Ломоносова, всячески стремился его поддержать: присылал европейские научные сочинения, помогал печатать его статьи, начальству Ломоносова слал о нём лестные отзывы.
Как-то в одно из редких посещений Академии наук ныне высоко вознёсшимся президентом Ломоносов был приглашён к нему в кабинет. Кирилла Разумовский милостиво в присутствии Теплова и Шумахера обласкал Ломоносова, сиятельно поблагодарил за старание, после чего Теплов зачитал письмо Эйлера к президенту:
«Позвольте, Милостивый Государь, передать Вашему сиятельству ответ господину Ломоносову об очень деликатном вопросе физики; я никого не знаю, который был бы в состоянии лучше развить этот деликатный вопрос, чем этот гениальный человек, который своими познаниями делает честь настолько же Императорской Академии, как и всей нации».
«Так и всей нации», — тут же про себя расчленил Ломоносов похвалы на части и выделил главное. И ответил с подобающей почтительностью:
— Я весьма польщён, господин президент, сей высокой похвалой знатного учёного, кою отношу не столько к себе лично, сколько к усилиям в просвещении великого российского народа.
И признательно склонил голову — не перед Шумахером, не перед Тепловым и даже не перед сиятельным президентом, но перед именем большого учёного.
В письме же Эйлера содержался намёк на всевозрастающий интерес к ещё не изведанному явлению, носящему название «електричество». И то електричество уже много лет вызывало интерес и истинное удивление Ломоносова, который давно имел надежду к этому делу своё старание приложить.
Кругом были домыслы об електричестве и фантазии, и ничего не было понятно. Даже не понять, где это електричество содержится, откуда берёт начало. Ещё Фалес Милетский[124], философ древнегреческий, отмечал чудесные притягательные свойства янтаря, шерстью натёртого; отсюда и пошло — електрон, електрический, что по-гречески означает янтарь, наянтаренный. А француз Дюфей[125] достоверно установил, что електричество бывает разное — «смоляное», такое же, что и от янтаря идёт, и «стеклянное», это если стекло натереть. И наелектризованные одинаково тела — отталкиваются, а по-разному — притягиваются.
«Но это свойства тел природные, хотя и непознанные; это — физика! — думал Ломоносов. — А вот Грей и Уиллер из Лондона подвешивали на волосяных шнурах ребёнка и тоже електричество на нём искали. И находили. Это зачем? И при чём тут ребёнок? Да ведь ещё и не упустили, как влияет то, какого полу ребёнок; оказалось — не влияет. Так это уже и не физика вовсе, магия какая-то или скоморошество».
Ломоносов стал читать всё, что мог найти об електричестве, делал заметки. Резал из бумаги маленьких человечков и зверей и, натирая стеклянную палочку о суконный рукав кафтана, заставлял тех человечков плясать, и подпрыгивать, и за палочку цепляться. Играл и развлекался, но сам размышлял, готовясь к большой работе.