«Займусь, займусь я електричеством, — думал он, — интересно оно. Не менее, чем теплота, интересно!»
Потом вспоминал, что ещё многое по теплоте не доделано, что намечается всеобщий закон поведения вещества во всех реакциях и многие другие дела, и потому бег мысли останавливал, повторяя себе, что сначала одно надо доделать, потом за другое браться.
Ушакову доносили из Холмогор: подсадной Федька ещё три дня сидел в трактире, крестил входящих, ни с кем не разговаривал; в день проедал по копейке, ночевал на конюшне при постоялом дворе. Никого не было. Лишь на четвёртый день появился мужик, одетый исправно, но по виду из простых. Долго смотрел на Федьку, потом подошёл, положил на стол половинку монетки. Затем молча слушал, как ему Федька всё со слов Аверьяна повторял. И про архангела на белых крылах, и про день спаса, и про сирот.
Мужик молчал, рассматривал Федьку испытующе, недоверчиво, наконец выговорил:
— А что ты ещё мне сказать должен? Вспомни!
И Федька опять стал молоть то же самое: про сирот, про архангела и про сатану. Под конец спросил, как и учили его, о том, куда же ему теперь податься. К кому идти?
Мужик ещё подождал, потом встал и, качнув головой, сказал Федьке:
— Пойдём со мной.
Соглядатаи, всё время сидевшие в трактире, заподозрили неладное, вышли следом, но не успели. Мужик прямо за углом, словно то не посад населённый, а большая дорога в тёмном лесу, уже прошил Федьку ножом и задами домов, по снегу, бросился бежать.
Один соглядатай орать начал, между убегавшим мужиком и Федькой заметался, и убегавший мужик, оглянувшись, это видел. А второй, припадая к избам, таясь, стал следить за убивцем.
И выследил. Тот быстро зады домов заснеженные покинул, чтобы следов боле не оставлять, и на дорогу вышел. Затем зашёл в известный дом торгового приказчика фрейлины императрицы Лилиенфельд, имевшей откуп на пушной промысел и торговлю дёгтем через Архангельск. В том доме и схоронился.
— Эх! — крякнул Ушаков досадливо. — Не всё выказал Аверьян! Какое-то слово приметное удержал, Иисусом отделался. Да не по умыслу, явно от блаженности своей. — Потом подумал с облегчением: — Слава богу, не оборвалась ниточка. Да только ох как высоко она тянется. Достанем ли? — Задумчиво почесал переносицу, потом встал и, опершись, придавив ладонь об стол, твёрдо сказал: — Поличные будут — дотянемся!
Со следующим доношением примчал сам Егошка Лапоть. Ушаков было взъярился, что тот следствие без догляду оставил, но, как узнал причину, остыл. Егошка докладывал:
— Между домами, куда убивец нырнул, и узилищем, где известные вам персоны содержатся, сношения были. Замечен офицер охраны Иванов: вечером туда и назад ходил. И в узилище том догляду мало. Охрана у персон — одна чистая видимость. И к ним пройти не трудно, и они гуляют за палисадом и даже к Двине в сопровождении того же Иванова спускаются.
Егошка докладывал обстоятельно, нюх у него был собачий, и, если лаз учуял, обязательно на том следу зверя ловили.
— Дознаемся, кто таков Иванов, — кивнул Ушаков и записал себе для памяти. Егошка, не останавливаясь, продолжал:
— Тот убивец лишь на третий день вышел. Самим приказчиком Петром Зубовым оказался. Самолично же я примчался потому, что Зубов после выхода не мешкал. Ему сразу тройку с кошёвкой подали, и я понял, что гнать будут. А куда? Если бы в Архангельск. А то ведь в Петербург направились.
Егошка лисьим взором вглядывался в Ушакова, в глаза заглядывал, ждал одобрения, а тот, поглощённый мыслями, сидел молча.
— Так разве бы кто смог обогнать на казённых его тройку? Кони-звери! Пришлось-таки на втором ночлеге в Заячьем остроге, что под Вытягрой, где я его нагнал, двух коней у него угнать. С подручными под цыган сработали, хоть и зима. Да что было делать? Ерёмка угнал, а Филимон крестился и божился, что самолично двух цыган видел. Погоня за Ерёмкой была, не знаю, чем кончилась. Догадался ли вовремя коней бросить?..
— Кончай вокруг юлить! — прервал его Ушаков. — Говори далее.
— А далее то, что Пётр Зубов вот-вот в Петербург въедет. На заставе его переймут и проводят, я позаботился. А там уже ваше дело. Но думаю, что по-пустому он бы в Петербург так не гнал. — И искательно посмотрел на Ушакова. Тот наконец кивнул и одобрил:
— Всё верно сделал. Иди спать, я распоряжусь.
Всю зиму в академии шли столкновения; двадцать девять раз заседала Конференция, спорили, ссорились, никак не могли прийти к решению. А причина сих зимних баталий завязалась давно, и толчком к их началу послужили осенние торжества по поводу тезоименитства императрицы Елизаветы.
По императорскому регламенту академия должна была всякий год проводить три ассамблеи публично, но пока ещё ни одна не состоялась. Вот Шумахер и наладил академию пышно отметить именины императрицы, приходившиеся на 5 сентября. Мягкая в тот год погода ранней осени располагала к пребыванию на свежем воздухе. На празднество ожидались любители наук и значительные особы, всегда охочие до всяких развлечений. И как знать, могла и сама императрица пожаловать. И потому на берегу Невы возле академии возвели и размалевали пышный театр, картинами, фонарями и живым огнём украшенный, и соорудили иллюминацию.
Первая речь «О физических материях» была поручена Ломоносову. Здесь Шумахер отступил: вынужден был поставить русского. Это было почётно, выражало признание, умаляло лай и шипение недругов до уровня злопыхательства завистников. И хоть ежели укусят — так же больно, но всё же сторожатся, достать опасаются.
Но вторую речь Шумахер отдал Миллеру. И тот намеревался, опираясь на свои прежние сочинения, излагать в ней историю становления Руси, что также соответствовало торжественности события. И сановитый Миллер воспринял это как должное, лишь чуть скривив рот оттого, что первая речь не ему, а какому-то там Ломоносову была поручена.
Ломоносов написал свою речь в согласии с указанным ему регламентом, рассчитал говорение на двадцать минут и печатать сдал. А потом, когда пришёл в академическую типографию за своим текстом, узнал, что речь Миллера пространна и чуть ли не на два часа рассчитана. Да ладно уж, что тем самым сводилось на нет первенство речи Ломоносова. Так нет! В тексте речи, который Ломоносов сначала пробежал бегло, а затем сел и прочёл внимательно, рассуждения Миллера оказались тёмной ночи подобны.
Забыв о своём собственном сочинении, Ломоносов, чертыхаясь, схватил один из отпечатанных экземпляров речи и, невзирая на запреты печатника, побежал наверх к Миллеру.
— Ну что вы пишете? — закричал он, врываясь к Миллеру в комнаты, называемые историческим департаментом, где также разбирались сочинения философские, стихотворные, критические и вся гуманиора. — Ну разве так можно?
Миллер, насторожившись, поднялся ему навстречу. Тоже высокого росту, плотный, отменного здоровья; это как раз и позволяло ему совершать многие и долгие путешествия в отдалённые губернии России, а также и в Сибирь. От Чардыни и аж до Якутска добирался. В оных путешествиях он насобирал в архивах немало исторических рукописей, но стремился никому их не выдавать и описи составлял им не всегда точные.
— Чего раскричался? — спросил Миллер и тут же, увидя в руках Ломоносова свою речь, заорал: — Зачем речь схватил? Кто позволил? Отдай сюда! — и стал вырывать бумаги, хватая Ломоносова чуть ли не за грудки. Мужики были оба сильные, упрямые, могло и до драки дойти, да сдержался Ломоносов.
— Окоротись, — прервал он Миллера, отбивая его руки. — Ты вот лучше скажи, чегой-то у тебя показано, будто Ермак[126] грабежи и разбой, чинимый его людьми в Сибири, не почитал за прегрешение? А? Где это писано? — Ломоносов опять задышал гневно, обижаясь за могучего русского землепроходца, потом опять умерил тон, сменив гневную речь на уверенную: — О Ермаке Тимофеевиче, херр Миллер, изволь говорить поуважительнее. Многие заслуги он имеет перед отечеством.
126
Ермак Тимофеевич (ум. в 1585 г.) — казачий атаман, предводитель похода в Сибирь (1581 г.), положивший начало присоединению Сибири к России и её освоению.