Но Миллер умеренного тона не принял, зашёлся в крике:
— Чего ты меня учить вздумал? Кто ты такой? Ты химик, а не историк! Так и вали к своим ретортам!
Ломоносов совершенно взял себя в руки:
— Не ори! Ты не скоморох и не в балагане! Лучше ещё вот что ответь: почему это у тебя на всякой почти странице, — Ломоносов ткнул в Миллера пачкой бумаг, которую продолжал держать в руке, — русских бьют, грабят, бесчестят? И скандинавы их всегдажды благополучно побеждают? Ну? И как же это тогда мы до сих-то пор выжили? — Затем серьёзно и твёрдо спросил: — Это ли речь на российском празднике?
Но Миллер продолжал в ответ непристойно орать и ни на какое умягчение своего изображения не соглашался. Ломоносов, поняв совершенную бесполезность уговоров чужестранца, не теряя больше слов, повернулся и вышел. В тот же день составил доношение президенту Разумовскому, убеждал его, что речь с таким похудением русского народа и умалением его значимости зачитывать публично нельзя. И тут же, с ежедневной эстафетой, отправил доношение в Москву, где ныне пребывал Разумовский.
И вот за неделю до празднеств, 31 августа, из Москвы прискакал курьер от Разумовских с предписанием: празднество отложить, речь Миллера опечатать, из академии никоим образом не выпускать. И затем оную речь наискорейше освидетельствовать кворумом специалистов. Шумахер был вне себя: все значительные особы приглашены, иллюминация поставлена, речи напечатаны, переплетены. Деньги затрачены! И вдруг на тебе — всё отменить!
И таки всё было отменено! Не случилось того, чтобы в России, о России, по-российски, перед россиянами чужеземец напраслину возводил! Зато всю зиму шло разбирательство того события, исчисление вин и безвинностей; шум в Конференции, брань и почти что драки. Опираясь на поддержку визгливого Бакштейна, жирного Силинса, хитрого Шумахера и многих других, хоть они ничего в российской истории не смыслили, Миллер вёл себя непотребно. Многих ругал и бесчестил словесно и письменно, а более всего Ломоносова; на иных замахивался палкою и бил ею громко по столу конференцкому. Но ему это было можно, он был среди своих, а то, что Ломоносов за честь России вступился, при всяком разе ему же в укор и ставилось, как зачинателю свары.
Баталии продолжались. И хоть всё чаще в них Ломоносов правоту свою отстаивал и неотвратимо доказывал, всё равно ждали случая, как бы ему пылу поубавить и к общему знаменателю привести.
Сообщение подушного стола Тайного приказа об Иванове ещё более насторожило Ушакова. Докопались, что Иванов — выкрест, сын богатого откупщика Шрейбера, высланного из Руси в недолгое царствование несовершеннолетнего Петра II, был крещён по православному обряду согласно выраженному желанию. Выслали же Шрейбера-отца за нарушение винной монополии. Корчмарей развёл Шрейбер, сам водку гнал беспошлинно, прикрываясь малыми закупками казённого товара, которого и продавал-то на гроши, при тысячных оборотах со своей водки незаконной.
Убытки казна долго терпеть не могла. Корчмарей тех выявили, взяли, на дыбах изломали, заслали в каторги. А Шрейбер-отец откупился. Страшно перепуганный, деньги, не торгуясь, выбросил и едва живой от страха убрался за рубеж. Сын же его к тому времени в полк был определён, там светило в офицеры выйти, и потому он скоренько поменял вору, крестился, принял фамилию Иванов и тем от отца-Шрейбера открестился.
— Иванов, как же! — негодующе усмехнулся Ушаков. — Он такой же россиянин Иванов, как я мандарин китайский. И на што нам такие Ивановы? — Ушаков в сердцах кинул на стол бумагу с доношением из подушного стола.
— Но ведь православная церковь и святые отцы допускают... — робко вмешался бывший тут же Егошка Лапоть.
— Допускают! — насмешливо согласился Ушаков. — Святые отцы-апостолы допустили и то, что Христа распяли! Допустили, недоглядели! Да только вот до сих пор человека от иуд и предателей избавиться не могут и маются оттого. — Он посмотрел на Егошку сердито и добавил поучающе: — Оные выкресты перемалёванные хуже чужих, иноверцев. Те видны. А этих попробуй найди. — Ушаков криво усмехнулся и добавил язвительно: — А вот свои их находят. По запаху, что ли? — И, закончив размышлять, завершил речь приказом: — Иванова от охраны в Холмогорах отстраним днями. А пока подождём прояснения.
К скорым решениям побуждало Ушакова и прибытие Петра Зубова. Убивец, въехавший поутру в Петербург, сразу направился в палаты на Мойке, в коих размещалась фрейлина Лилиенфельд. Ушаков хотел было взять Зубова до входа в дом, да передумал: пусть свидание состоится, виновным тогда труднее будет отпираться. Всё равно упредить злоумышленники его не смогут. Не токмо до спаса, просто до лета времени много. Можно успеть принять меры. Но всё равно нужны доказательства, без них к царице не полезешь,
В тот день и на следующий в дом Лилиенфельд многие наезжали и сама она ездила во дворец. Хитрющая была баба, премного угождала Елизавете советами и поучениями в одеждах и украшениях европейских. Но более всего времени провела Лилиенфельд со своей приятельницей княгиней Лопухиной[127], наследницей старинного боярского рода, из которого в своё время взяли и первую жену Петра Великого.
Хорошо смотрелась княгинюшка, красавица писаная, хотя взбалмошна была и неумна. Мужиков видом своим к месту припечатывала; грудью восхитительной, весьма объёмно выставленной, дара речи лишала. Но умные разбирались, что красавица княгиня всего лишь кукла яркая, одна видимость, а человека нет. Ну а дуракам то понять не дано, и многие из них в её хвосте обретались. За красоту не выносила Лопухину Елизавета, себя желала первой красавицей видеть. Но за глупость прощала и терпела, не разрушая уважения к древнему роду.
Все эти высокие персоны вводили в сильное смущение Ушакова: не поймёшь, имеют они к делу отношение или просто так — фигуры, антураж составляющие. Но поскольку право имел всем, окромя царской семьи, допросы учинять, сильно не огорчался.
Убивца Зубова взяли при выходе из дома Лилиенфельд, но так тихо, что челядь её того не увидела и о том не прознала. Допрос начали сразу, но о холмогорском убийстве пока речи не заводили, пытали лишь, зачем в Петербург пригнал так спешно, чего хозяйке докладывал.
И опять Ушаков слушал околесицу, но правдоподобную. Что, дескать, наткнулся он, Пётр Зубов, приказчик Лилиенфельдов, во время своих пушных скупок у чудей и весей при Камне Полярном[128] на богатейшую серебряную россыпь. В той россыпи самородки прямо чуть не на земле валяются. Собрал он, сколько нашёл, самородков, той земли для пробы нагрёб в мешочки меченые из оленьей кожи и спешно привёз их в Петербург: дело-то ведь какое стоящее. И те мешочки с пробами в доме хозяйки своей, Софии Лилиенфельд, оставил.
Зубов говорил складно, но взгляд его метался испуганно с Ушакова на дьяка писучего, с дьяка на Ушакова, хотя пытку к нему ещё не применяли. Да ведь напугаешься: в Тайном приказе не у тёщи на блинах, и Ушаков прекрасно то понимал. Но понимал также, что серебро может быть, может и не быть, а злоумышление уже есть, и это главное. И что Зубов почти всё врёт, что он убивец, по государственному делу проходящий, а просто так убивать никто не станет. Стало быть, причина была важнейшая.
Но ежели серебро есть, то Зубов один во всём виноват будет, а головы — те, к кому он приехал, — за то серебро спрячутся, ни при чём смогут оказаться. И даже если Зубов под пыткой признается, это можно будет за оговор выдать. Под пыткой, дескать, чего человек не скажет, а где доказательства?
Задумался Ушаков. Тёр ладонью огромную плешь; парика в Приказе и поездках, естественно, но носил, надевал его лишь в редкие выходы ко двору или в Сенат. И ничего не придумал иного, как изъять те земли в мешочках у Лилиенфельд и незамедлительно направить их пробирерам Монетного двора. А для достоверности также на пробу и в Академию наук.
127
...Лилиенфельд со своей приятельницей княгиней Лопухиной... — В романе изложена художественно переосмысленная авторская версия так называемого «лопухинского заговора». На самом деле в оппозиционной императрице Елизавете придворной группировке ведущая роль принадлежала Н. Ф. Лопухиной (1699—1763). Лопухина отнюдь не выглядела неотразимой красавицей и к тому же была десятью годами старше императрицы, а потому никак не могла соперничать с последней. Взаимная ненависть их была порождена тем, что Лопухина была очень влиятельной особой при дворе свергнутой правительницы Анны Леопольдовны. Никакого уважения к ней как «наследнице» старинного русского рода Елизавета испытывать не могла, так как Лопухина была немкой (урождённой Балк) и, выйдя замуж за русского князя, отказалась перейти из лютеранства в православие.
128
Приполярный Урал.