Всякий раз, когда я надорву себе голос и охрипну до такой степени, что уже не буду в состоянии произнести ни слова, — а вы видите, что сегодня я едва могу говорить (голос оратора и в самом деле заметно надорван), — всякий раз, когда я сочту, что в моем молчаливом присутствии нет необходимости для Собрания, и особенно когда все будет сводиться лишь к личным стычкам, когда речь будет идти только о вас и обо мне, господин де Монталамбер, — я смогу доставлять вам удовольствие громить меня сколько вам будет угодно в мое отсутствие, а я тем временем буду отдыхать. (Взрыв хохота и аплодисменты слева.) Да, порой меня может и не быть в зале заседаний! Но примитесь только нападать — вы и клерикальная партия (движение в зале), — примитесь только нападать при помощи вашей политики на угнетенные национальности, на замученную Венгрию, на полузадушенную Италию, на распятый Рим (сильнейшее волнение в зале), примитесь только нападать на гений Франции при помощи вашего закона о народном образовании, примитесь только нападать на человеческий прогресс при помощи вашего закона о ссылке, примитесь только нападать на всеобщее избирательное право при помощи вашего закона об изуродовании этого права, примитесь только нападать на верховную власть народа, на демократию, на свободу — и вы увидите, буду ли я отсутствовать в такие дни!

(Взрыв возгласов: «Браво!» Оратора, спускающегося с трибуны, окружает толпа поздравляющих его депутатов; под аплодисменты всего левого крыла он возвращается на свое место. Заседание на некоторое время прерывается.)

СВОБОДА ПЕЧАТИ

9 июля 1850 года

Господа, хотя 31 мая по основным принципам, на которых зиждется всякая демократия, и особенно великая французская демократия, был нанесен тяжелый удар, все же, поскольку будущее (никогда не бывает закрыто, и сейчас еще не поздно напомнить об этих принципах Законодательному собранию.

Эти принципы, на мой взгляд, таковы: верховная власть народа, всеобщее избирательное право, свобода печати. Все эти принципы тождественны, или, вернее, представляют собой одно и то же, хотя и называются по-разному. Вместе взятые, они образуют наше общественное право: первый из них — это его основа, второй — способ его осуществления, третий — гласное его выражение.

Верховная власть народа — это идея нации в ее абстрактном выражении, это душа государства. Она проявляется в двух формах: одной рукой народ — носитель верховной власти — пишет, это и есть свобода печати; другой — он голосует, это и есть всеобщее избирательное право.

Эти три идеи, эти три истины, эти три принципа органически связаны друг с другом; каждый из них выполняет свою функцию: народовластие животворит, всеобщая подача голосов управляет, печать просвещает; все вместе они сливаются в одно неразрывное целое, и это целое есть республика.

Посмотрите, как гармонично сочетаются друг с другом эти принципы! Имея общую исходную точку, они ведут к одной и той же цели. Народовластие порождает свободу, всеобщее избирательное право порождает равенство, печать, просвещая умы, порождает братство.

Повсюду, где действуют и проявляются во всей полноте своего могущества эти три принципа — народовластие, всеобщее избирательное право и свобода печати, — там существует республика, даже если название ей — монархия. Повсюду, где их ущемляют, где они не могут действовать свободно, где не признают их органической связи друг с другом и оспаривают их величие, там существует монархия или олигархия, даже если название ей — республика.

Именно в таких случаях, при нарушенном порядке вещей, можно наблюдать чудовищное явление: сами правительственные чиновники с пренебрежением относятся к государственной власти. А от пренебрежения до предательства — один шаг.

При таких обстоятельствах даже наиболее мужественные люди начинают сомневаться в благодетельности революций, этих великих стихийных событий, извлекающих из тьмы на свет одновременно и возвышенные идеи и ничтожных людишек (аплодисменты), революции, которые мы расцениваем как благо, имея в виду провозглашенные ими принципы, но можем, бесспорно, расценить и как катастрофу, взглянув на людей, оказавшихся у власти. (Одобрительные возгласы.)

Я возвращаюсь, господа, к тому, о чем уже говорил. Нам, законодателям, нельзя быть опрометчивыми; мы не должны забывать, что эти три принципа — народовластие, всеобщее избирательное право, свобода печати — живут общей жизнью. Посмотрите хотя бы, как они защищают друг друга! Если опасность грозит свободе печати, всеобщее избирательное право тотчас берет ее под свою защиту. Если что-нибудь угрожает всеобщему избирательному праву, на подмогу немедленно приходит печать. А любой удар, наносимый свободе печати и всеобщему избирательному праву, оказывается в то же время покушением на принцип народовластия. При урезанной свободе парализуется право народа на осуществление верховной власти. Этого права нет вовсе, если оно не в состоянии проявить себя и в действии и в слове. Наложить путы на избирательное право — значит отнять у верховной власти возможность действовать, наложить путы на свободу печати — значит лишить верховную власть возможности высказываться.

Так вот, господа, это опасное предприятие (движение в зале) наполовину уже было осуществлено 31 мая. Сегодня хотят доделать остальное. Именно такова цель предлагаемого закона. Против народа — носителя верховной власти — затеяно судебное дело, и его хотят во что бы то ни стало довести до конца. (Возгласы: «Правильно! Правильно! Именно так!»)

Я не могу не предостеречь Собрание от этого.

Признаюсь, господа, я думал, что Кабинет министров откажется от этого закона.

Мне казалось, что свобода печати и так уже полностью отдана в руки правительства. С помощью юриспруденции на борьбу с мыслью был мобилизован целый арсенал средств, правда отнюдь не конституционных, но, увы, вполне законных. Чего же еще оставалось желать? Разве полицейские не схватили уже за шиворот свободу печати вместе с газетчиком? Разве не травили ее вместе с расклейщиком, разве не подвергали взысканиям и не преследовали вместе с книгопродавцем, не изгоняли вместе с типографщиком, не заключали в тюрьму вместе с редактором? Не хватало только одного, и все из-за безбожия нашей эпохи, отвергающей назидательные зрелища такого рода, не хватало, чтобы свобода печати была вместе с пишущим публично сожжена на добром ортодоксальном костре. (Движение в зале.)

Но и до этого можно дойти. (Одобрительный смех слева.) Видите, господа, как обстояли дела и как все было отлично налажено. Разумный закон о типографских патентах был превращен в стену между журналистом и типографщиком. Пишите себе сколько угодно для своей газеты, все равно ее не станут печатать! Полезный, при правильном его толковании, закон о торговле печатными изданиями вразнос превратили в средостение между газетой и читателями. Печатайте себе свою газету, все равно ее не станут распространять! (Возгласы: «Превосходно!»)

И вдобавок печати, оказавшейся за этими стенами, за этой двойной оградой, которая со всех сторон окружила мысль, говорили: «Ты свободна!» (Смех в зале.) Так наслаждение издевательством дополняло собой радость, вызываемую возможностью беспрепятственно творить произвол. (Снова смех в зале.)

Особо примечателен закон о типографских патентах. Есть упрямые люди, которые во что бы то ни стало хотят, чтобы у конституции был какой-то смысл, чтобы она приносила реальные плоды и была хоть в какой-то мере последовательна. Так вот, эти люди воображали, будто закон 1814 года и в самом деле отменяется статьей 8-й конституции, провозглашающей, или якобы провозглашающей, свободу печати.

Вместе с Бенжаменом Констаном, с господином Эзебом Сальвертом, с господином Фирменом Дидо, с достопочтенным господином де Траси они полагали, что этот закон о патентах отныне утрачивает всякий смысл, что свобода писать — это либо то же самое, что свобода печатать, либо это пустой звук. Они полагали, что, освобождая мысль, дух прогресса не мог вместе с тем не освободить и материальных средств, которыми она пользуется, — пера и чернил в писательском кабинете, машин в типографском заведении; что без этого толковать об «освобождении мысли» — значило бы просто насмехаться. Они полагали, что свобода распространяется на все способы писать черным по белому, что перо и печатный станок — это одно и то же, что по сути печатный станок есть не что иное, как перо, достигшее своего предельного могущества. Мысль, полагали они, создана богом для того, чтобы, выйдя из головы человека, лететь вдаль, и именно печатные станки дают ей те крылья, о которых говорит священное писание. Бог сделал ее подобной орлу, а Гутенберг — подобной несметному воинству. (Аплодисменты.) Следовательно, если это и несчастье, то надо ему покориться, ибо в девятнадцатом веке человеческое общество может жить только в атмосфере свободы. Они полагали, наконец, эти упрямцы, что в эпоху, когда образование должно стать доступным для каждого гражданина подлинно свободной страны, при условии, что он будет ставить свое имя под своими сочинениями, — что в эту эпоху иметь в голове мысли, иметь на своем письменном столе средства для письма и держать у себя дома печатный станок — понятия тождественные, что без какого-либо одного из них нет двух других и что хотя всеми правами можно пользоваться, разумеется, лишь в соответствии с законами, сами законы должны быть охранителями прав, а не тюремщиками свободы. (Живое одобрение слева.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: