Вот как рассуждали люди, имеющие слабость придерживаться принципов и требующие, чтобы государственные установления были логичны и чтобы они были истинно государственными установлениями.
Но если поверить тем законам, которые вы выносите на голосование, то, боюсь, истина окажется демагогией, логика окажется красной (смех), а все это вместе — взглядами и речами анархистов-бунтовщиков.
Зато взгляните на противоположную систему! Как в ней все логично и последовательно! Как прекрасен — я на этом настаиваю — закон о типографских патентах, истолкованный таким образом, как его истолковывают ныне, и примененный именно так, как его применяют сейчас. Как это превосходно — провозглашать в одно и то же время свободу труженика и несвободу орудия его труда, заявлять, что пером распоряжается писатель, но чернилами распоряжается полиция, что печать свободна, но типографский станок — в рабстве!
А сколь благотворным оказалось применение этого закона! Что за образцы справедливости! Судите сами. Вот пример. Год тому назад, 13 июня, была разгромлена одна типография. (Зал слушает оратора с напряженным вниманием.) Кем же именно? В данный момент я не веду следствие. Я скорее преуменьшаю то, что было, и не хочу ничего раздувать; две типографии удостоились посещений такого рода, но я буду говорить только об одной.
Итак, некая типография была подвергнута разгрому, грабежу, опустошению, все в ней было перевернуто вверх дном.
Назначенная правительством комиссия, в состав которой входил и ваш покорный слуга, проверила факты, выслушала специалистов и вынесла заключение о необходимости возмещения убытков, определив для этой цели, если я не ошибаюсь, сумму в семьдесят пять тысяч франков. Решение о выплате, однако, задержалось. По истечении года пострадавший типографщик получает, наконец, письмо от министра. Что же находит он в этом письме? Извещение об ассигновании назначенной суммы?
Ничуть не бывало: он находит извещение о том, что он лишается патента. (Сильное волнение в зале.) Не находите ли вы, господа, что это восхитительно! Разнузданные негодяи громят типографию. Затем следует компенсация: правительство разоряет типографщика. (Снова движение в зале. Оратор прерывает свою речь. Он очень бледен и, по-видимому, испытывает недомогание. Ему со всех сторон кричат: «Передохните!» Г-н де Ларошжаклен подает ему флакон. Оратор подносит флакон к лицу, переводит дыхание, затем возобновляет речь.)
Разве это не было чудесно? Разве все эти примененные правительством средства воздействия не нагнали такого страха, что дальше некуда? Разве не было исчерпано все, что могут измыслить произвол и тирания, разве оставалось еще что-нибудь в запасе?
Да, оставался еще этот закон.
Сознаюсь, господа, мне трудно сохранять хладнокровие, говоря об этом законопроекте. Я всего лишь человек, привыкший с малых лет глубоко уважать священную свободу пытливой мысли, и когда я читаю этот законопроект, которому нет названия, мне кажется, что у меня на глазах избивают мою мать. (Движение в зале.)
Попытаюсь все же хладнокровно разобрать этот закон. Он стремится, господа, — и в этом заключается его существо, — со всех сторон обставить мысль рогатками. Он налагает на политическую прессу, кроме бремени обычного залога, еще и бремя залога, устанавливаемого по особому определению, по благоусмотрению властей, по их капризу (смех и возгласы: «Браво!»), причем, в зависимости от прихоти прокуратуры, этот залог может возрастать до чудовищной суммы, которую к тому же надлежит внести в течение трех дней. В прямом противоречии с уголовным правом, исходящим всегда из презумпции невиновности, законопроект исходит из презумпции виновности и обрекает газету на финансовый крах еще до судебного разбирательства. В тот момент, когда газета, против которой возбуждено дело, переходит из следственной камеры в зал судебных заседаний, ее душит между дверями подстерегающий ее залог, установленный особым определением. (Сильнейшее волнение в зале.) Затем он швыряет умерщвленную газету на скамью подсудимых и говорит присяжным: «Судите ее!» (Возгласы: «Превосходно!»)
Законопроект покровительствует одной части прессы в ущерб другой и цинично дает в руки правосудию два веса и две меры.
Кроме политической стороны вопроса, есть еще и другая сторона: закон делает все для того, чтобы померкло сияние французской славы. К уже имеющимся многочисленным преградам, препятствующим появлению и развитию талантов, он добавляет новые — материального, денежного характера. Если бы сейчас были живы Паскаль и Лафонтен, Монтескье и Вольтер, Дидро и Жан-Жак, он взвалил бы и на них бремя гербового сбора. Нет такого великого произведения, которое он не замарал бы налоговым штемпелем. Благодаря этому закону — какой позор! — государственная казна получает возможность ставить свое грязное клеймо на литературу! На прекрасные книги! На великие творения! О прекрасные книги! В прошлом столетии вас сжигал палач, но он по крайней мере вас не пачкал! От книг оставался только пепел, но это был нетленный пепел: ветер уносил его со ступеней судебных зданий и бросал в души людей как семена жизни и свободы. (Долго не прекращающееся движение в зале.)
Отныне же книги не будут сжигать — их будут клеймить. Но довольно об этом. Пойдем дальше.
Под угрозой ни с чем не сообразных штрафов, штрафов, размер которых, по подсчету самой «Журналь де Деба», может колебаться от двух с половиной до десяти миллионов франков за единичное нарушение закона… (Бурные протесты на скамьях комиссии и министров.) Я повторяю, что таковы подсчеты, сделанные «Журналь де Деба»; вы их можете найти и в петиции книгоиздателей, и, кстати, вот они здесь. (Оратор показывает бумагу, которую держит в руке.) Это невероятно, но это факт! Под угрозой несуразных штрафов (снова протесты на скамье комиссии; возгласы: «Вы клевещете на закон!») законопроект облагает гербовым сбором любое издание, выходящее отдельными выпусками, что бы оно ни представляло, какое бы произведение в нем ни публиковалось, кем бы ни был автор произведения, независимо от того, жив он или умер; иначе говоря, новый закон убивает книгоиздателей. Я имею в виду французских книгоиздателей, ибо он убивает только их, обогащая вместе с тем книгоиздателей бельгийских. Он разоряет до нитки наших типографщиков и книгоиздателей, наших шрифтолитейщиков и бумагоделателей, он разрушает наши мастерские, наши мануфактуры, наши фабрики; но зато он поощряет издателей контрафакций. Он наделяет рабочих чужой страны хлебом, отнятым у наших рабочих. (Сильнейшее волнение в зале.)
Я продолжаю. Законопроект с явным злорадством облагает гербовым сбором все театральные пьесы без изъятия, будь то пьесы Корнеля или Мольера — безразлично. Он мстит «Полиевкту» за «Тартюфа». (Смех и аплодисменты.)
Да, да, заметьте себе: новый закон — я настаиваю на этом — не менее враждебен литературному творчеству, чем газетной публицистике; именно это и придает ему характер клерикального закона. Он преследует театр так же, как и газету, он хотел бы вышибить из рук Бомарше и вдребезги разбить то зеркало, в котором узнает себя Базилио. (Возгласы «Браво!» слева.) Я продолжаю.
Он столь же неуклюж, сколь и зловреден. В одном лишь Париже он разом запрещает около трехсот безобидных и полезных периодических изданий, которые прививают людям вкус к тихим и спокойным умственным занятиям. (Возгласы: «Совершенно справедливо!»)
И, наконец, в довершение всех этих оскорбительных для цивилизации актов, закон делает невозможным дальнейшее существование такого популярного вида печатного слова, как брошюры, являющиеся доступной повседневной пищей для умов. (Возгласы «Браво!» слева. Возгласы справа: «Не станет брошюр! Тем лучше! Тем лучше!»)
Взамен всего этого он предоставляет привилегию на распространение печатных изданий подлой ультрамонтанской клике, в руки которой отдано теперь народное просвещение. (Возгласы: «Правильно! Правильно!») Монтескье закуют в цепи, но отец Лорике будет пользоваться полной свободой.