Мелешко, вижу, не совсем согласен со мной. Сидит, задумавшись, жует свой черный ус — сейчас скажет, что чудес на свете не бывает.

— Чудес, Микита, на свете не бывает, — говорит, выждав, Мелешко. — Я, Микита, чувствую, что все время расту, все время — в процессе… Когда мы войдем в коммунизм, тогда, пожалуйста, требуй от меня и того и другого. Все у меня найдешь… Ты знаешь, Микита, что Мелешко умеет перестраиваться на ходу. Не услышите вы тогда о мелешковских комбинациях — ведь мы идем туда, где не будет места разным комбинациям, туда, где вообще никакой торговли не будет, а будет полный достаток. Но пока что мы должны думать о сегодняшнем. Если сейчас вводить «каждому по потребностям», то что же получится? Вот ты меня рудниками упрекаешь — хоть сорочку с себя снимай, да им отдай, а я придерживаюсь устава. Какой из меня хозяин будет, если я свое, кровное, колхозное, начну разбазаривать налево и направо? Им дай, пятому, десятому, а я тебя спрошу: горняки-то нам много дают?

— Не извращай факты, Логвин Потапович, они упрямые, сами за себя постоят. Ты имеешь в виду стояки? Стояков не дают и правильно делают, рудник не Лесоснаб. Подумай, сколько тебе всего другого дают, и значительно более важного. Откуда ты электричество берешь, дорогой товарищ Мелешко? От нашего государственного Днепрогэса. Как это ты ухитрился столько тракторов и другой техники себе наковать? Что бы ты без них сегодня делал? Куры б тебя на пепелище загребли в послевоенный период, если бы не выручил рабочий класс, в его числе и наши горняки своим стахановским марганцем. Ты знаешь, куда и для чего он идет. А возьми наш сад… Чьими саженцами засадили мы свой первый квартал? От Мичурина получили, из далекого города Козлова. Или, может, ты наши цитрусы в гнезде высидел? Морем приплыли от братской Грузии в подарок! Да еще как! в марлю упакованные, с корнями, обложенными мхом.

Мелешко мой краснеет, хотя, казалось бы, некуда ему уже больше краснеть.

— Да я готов лучше в Грузию отправить партию саженцев нашего нового сорта, чем этим клиентам отдавать! На Урал пошлю, за Урал, — ты, брат, этим Мелешко не испугаешь… кого другого учи братским связям, но не меня.

— Я тебя и не собираюсь учить, товарищ Мелешко, пусть тебя партийная организация учит. Как раз недавно разговаривал я с нашим парторгом, с товарищем Баштовой…

— Ты и ей уже успел нашептать?

— О чем?

— Да все о том же… О рудниках, о саженцах.

— А как же. Все выложил, как должно быть. Рассказал, как вы сговор устроили с товарищем Зюзем, как новый сорт в кулак зажимаете, дороги ему не даете.

Повесил голову мой Мелешко, вянет, на глазах оседает, даже жалко человека стало.

— Не ожидал я такого от тебя, Микита… Из-за какой-то Комашки он уже побежал, нажаловался, забыл обо всем, что вместе переживали…

Уже не пружинят могучие мелешковские усы, печально обвисли.

Понял, наконец.

— Не дрефь, — говорю, — верный товарищ, выше подними свою министерскую голову! Разговаривал я сегодня с парторгом, да не об этом. Была у нас беседа более приятная… Ты ждешь, пока коммунизм объявят декретом, а оглянись, друже: он уже вокруг нас прорастает, буйные побеги выбрасывает!..

IX

Когда бы я ни лег, с вечера или заполночь, все равно поднимусь рано — такая привычка. И хоть мало сплю, да крепко и часто вижу цветистые сны.

Вы не умеете разгадывать сны? Удивительный сон видел я этой ночью.

Будто собираемся мы с Оришкой в клуб, что ли. Побрился я, усы закрутил, потом провел ладонью по щеке и… люди добрые! — нет уже на ней морщин! Провел по второй — мгновенно то же самое произошло. Сам на себя дивлюсь — молодой.

— Ты видишь, Оришка, что со мной случилось?

А она говорит:

— Сделай то же и мне.

Подхожу к ней, провожу ладонью по щеке, потом по второй (слегка) — и уже стоит передо мною Оришка, как в молодости стояла: круглолицая, тугощекая, чернобровая.

Одеваемся по-праздничному, внимательно оглядываем друг друга. Она шаль накинула на плечи, я перед ней — в новых чоботах и в галошах, она цепляет себе Золотую Звезду на грудь, а я — медаль лауреата.

И так выходим со двора на широкую, будто знакомую и незнакомую, асфальтированную улицу.

Идем, а сзади — слышу — какие-то голоса шипят:

— О, гляди, Братусеня́ вырядилось, пошло…

— Какое Братусеня? То, что голопузым по улице бегало и батогом пылюку сбивало?

Оглядываюсь — позади никого, а между тем голоса опять шипят:

— Хозяином оно будет! Вернулось из Таврии, с заработков, и поскорей четыре чобота обуло! (То есть сапоги с галошами.)

Оборачиваюсь — никого. То ли пылью развеялись, то ли боятся меня, шипят откуда-то, а на свет не показываются…

— Не обращай внимания, — советует Оришка. — Разве ты их не знаешь? Это те, для которых даже галоши на человеке — диковина. Те, что мечтали когда-то: если стал бы я, мол, царем, так сало с салом ел бы и на свежей соломе спал бы.

— А и правда, — говорю Оришке, — голос как будто его… Он, он! Тот самый, что босиком от снега до снега ходил и путами подпоясывался!.. Чего ему от меня нужно?

— Сказала тебе: не обращай внимания. Это уже не живой человек, это привидение.

Вышли за село, идем, а шлях перед нами все поднимается и поднимается. И местность не горная — наша, южная равнина, а шлях все на подъем идет. Скоро по сторонам возникла прозрачная воздушная глубина, а шлях стал голубой, блестящий, как небо весной.

«Куда ж это мы?» — думаю. И вскоре — аж дух у меня захватило! — вижу, что впереди, над дорогой, солнце выкатилось, по-утреннему огромное, и мы будто идем прямо на него.

— Оришка, это мы… туда?

— Туда, — отвечает жена, пристально глядя на растущее с каждым нашим шагом светило. И легко на него смотреть, глаз не режет, хоть и очень яркое.

— Тебя не ослепляет, Оришка?

— Нет.

— Разве ты орлица? Только орлицы могут смотреть на солнце.

— А ты разве орел? — отвечает она мне улыбаясь.

Так, переговариваясь, дошли мы до самого солнца, выросшего в высокую золотую гору. Ничего не боясь, шагнули мы прямо в солнце, в самый его мякиш, и воздух стал вокруг ароматным, сияющим, как в нашем саду в пору цветения. Куда ни глянь, все вокруг сияет, и хотя я иду в середине самого солнца, однако меня не жжет, а только тепло и светло мне и очень легко итти. Не останавливаясь, прошли мы сквозь солнце и вышли по ту сторону его!

Перед нами открылась беспредельная золотая равнина. Такой красоты, такого простора я еще никогда не видел! Словно вечное лето там, вечный мир между людьми — благоустроенно, торжественно как-то вокруг, светозарно… Слева и справа блестят асфальтовые дороги, в неоглядных золотых степях полевые таборы белеют, окутанные зелеными садами; комбайны будто сами плывут в высоких, как камыш, хлебах, — комбайнеров на них не видно.

— Что за чудо, — говорю, — Оришка… Где в них комбайнер сидит?.

— Микита, разве ты не здешний? — пожимает Оришка плечами. — Эти машины по радио управляются.

Ах, вот оно что!

Идем дальше. Начались необъятные зеленые пастбища. Отары тучами плывут — тысячи тонкорунных асканийских мериносов.

— Погоди, — кричу Оришке, — разве ты не узнаешь? Это ж наша Таврия!

Может, и овец тут радио пасет? Нет, чабан все-таки есть, маячит в белом костюме, ровно дачник. Подхожу ближе — и кого я вижу? Богдан, мой средненький, забойщик из Краснознаменного!

— Ты, — говорю, — Богдан, уже овец пасешь?

— Моя, — говорит, — очередь.

— Очередь! А кто же марганец долбит?

— Как кто? — удивляется сын. — Сегодня там товарищ Мелешко, Логвин Потапович. По графику как раз ему выпало спускаться в шахту.

Странные, но какие справедливые порядки!

Расспрашиваю Богдана, где он спасается со своими белоснежными рамбулье, когда, к примеру, налетает черная буря.

— Какая черная буря? — удивляется сын. — Мы о такой и не слыхали.

— Ты брось, — говорю, — свои шутки, Богдан. Смотри, как загордился! Мало ли ты сам их пережил, черных бурь? Когда тысячи тонн распыленного грунта взметаются вместе с посевами в воздух, заслоняя солнце; когда сухой буран сбивает человека с ног, заносит песком молодые посадки до самой кроны; когда в наших южных городах весь день не выключают электричество, потому что от черной метели темнеет на улицах и в учреждениях… Забыл, что ли?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: