Легко им быть белыми в светлицах; попробовали б уберечься здесь, на ветрах, под беспощадным ливнем солнца… Хоть бы тучка появилась на небе, хоть бы дождик пробился… Но здешние люди, кажется, испокон веков не видели туч, не знают, что такое дождь…
Вода! Вокруг нее в этих краях все разговоры, из-за нее ссорятся, на ней богатеют, она считается здесь основой всего благополучия.
Впервые поняли здесь криничане страшную силу и власть воды. Впервые услышали, что водой торгуют, что за нее люди убивают друг друга, что в села бочками доставляют ее за много верст…
— Пить! — молил весь край, изнемогая от жажды.
— Пить! — шелестел иссохшими губами сезонный люд на шляхах.
У хуторян все колодцы на замках. В некоторых селах устраивают под водосточными трубами специальные цементированные ямы-бассейны для дождевой воды: на несколько месяцев делают запасы.
— Да разве можно на такой воде жить?
— Мы уже привыкли… Летом, когда отстоится, становится чистая, как слеза… Правда, нагревается сильно и головастики разводятся, но они на дно оседают…
— И пищу на ней варите?
— И пищу варим… Только в борщ надо луку и чесноку побольше, чтоб затхлость перебить… А пьем ее, как водку: залпом, не нюхая…
Так здесь жили.
Вместо воды только ее призрак — чистое, прозрачное марево изо дня в день дразняще струилось над степью. Вот-вот, кажется, догонят его, припадут к нему, утолят жажду… Обманные, лживые реки! Близкие, почти ощутимые, бегут и бегут под солнцем, то исчезая на мгновение, то возникая вновь…
— Есть и нету. Куда оно девается? — удивлялся Данько, не в силах оторвать глаз от марева. — Дядько Нестор, как бы до него дойти, как бы его догнать?
— Эх, — вздыхал Нестор, — на крыльях к нему надо лететь, парень.
— Если бы наш Псел да мог бы потечь сюда за нами, — мечтали, изнывая от зноя, девушки.
Как-то во время короткого отдыха, вытянувшись навзничь у дороги, задремал Данько. Что это был за сон, чарующий, незабываемый! Приснилось ему весеннее половодье в Криничках, затопленные кудрявые левады, белые расцветшие вишняки по пояс в сияющей, праздничной воде… И сам он, Данько, плескаясь, бредет с ребятами по счастливым ясным водам, и голуби Цымбала стайкой вьются над ним, и волна льнет к нему, ласковая, теплая, ускользающая, а он пьет ее всласть, пьет и никак не может напиться.
Сестра Вустя разбудила его, и парень какое-то время с удивлением смотрел на ее большие, тоскливые глаза, на ее губы, обожженные ветром…
— Вставай, выступаем.
Потом сестра отошла в сторону, и на том месте, где она стояла, как продолжение сна, открылось небо, сухое, высокое, капустного цвета, а посреди него — птица, висящая неподвижно, распластавшая над степью серые могучие крылья. Дома Данько никогда не видел таких огромных птиц, они водятся, очевидно, только в степях… Ястреб это или какой-нибудь другой гигантский хищник? Птица висела прямо над парнем, будто целилась ему в грудь, в самую душу.
Данько порывисто вскочил на ноги, охваченный чувством тревоги.
— Ты! — погрозил парень палкой хищнику. Птица, плавно взмахнув крыльями, спокойно поплыла стороной над степью.
— Орел-могильник, — пояснил Цымбал.
— Почему могильник?
— На высоких степных могилах — курганах — он чаще всего садится…
— Если б мне ружье…
Привычно подцепив палкой мешок, Данько перекинул его — на батрацкий манер — через плечо.
Пить хотелось нестерпимо. Все, казалось, пересохло, горело у него внутри.
Двинулись, и марево опять задрожало впереди, как вчера, как третьего дня. Настоящие реки, такие, как Псел или Ворскла, Орел или Самара, через которые довелось Даньку переправляться, были где-то далеко, как в детстве. Вместо них потекли ненастоящие, призрачные, лукавые, сотканные из горячего степного воздуха. И хотя парень смотрел на них с жадностью, он уже не верил им.
Измученные жаждой девушки все чаще роптали: завел их Цымбал, наверное, уже на край света! Исчезли реки, не растут деревья. Небо где-то раскололось и свистит навстречу голыми палящими ветрами. Изо дня в день. И нет им, неутихающим, никакой преграды среди открытых беззащитных равнин.
Где же та заповедная Каховка? Скоро ли вынырнет она из-за горизонта живой голубизной своего Днепра, могучим разливом не миражных, а настоящих вод, к которым можно припасть?
Даже Данька, которому Каховская ярмарка дома мерещилась трижды на день и который до сих пор верил в свою батрацкую звезду, пожалуй, сильнее, чем любой из криничан, — даже его в последнее время все чаще стали одолевать тревожные раздумья и сомненья. В самом деле, кончится ли когда-нибудь эта безводная дорога. И вообще существует ли на свете она, его вымечтанная счастливая Каховка? Что, если это тоже всего-навсего мечта, степная сказка, вечно струящаяся батрацкая легенда?
Глиняная, полузанесенная песками Каховка, ничем не примечательное, заштатное местечко Таврической губернии, во время ярмарки превращалась в город со стотысячным населением, становилась сердцем всего юга.
За несколько дней до открытия ярмарки Каховку уже била лихорадка. С утра до ночи скрипели под окнами возы, ржали кони, лопотали торговки, стучали по всему местечку топоры плотников. Как из-под земли вырастали рундуки, балаганы, карусели.
Всюду шум, гам, толкотня. Мещанские дворы полны постояльцев. На пристани и у трактиров, прислушиваясь к гомону батрацких толп, уже кружатся нездешние, важно надутые стражники, которые приезжают на ярмарку в числе первых, вместе с конокрадами. Днепровский берег под кручей постепенно заселяется сезонным людом. От главной пристани и до самых плавней снует вдоль воды растревоженный людской муравейник. Те, кому не хватает места у воды, устраиваются наверху, на кручах, захватывают холодок под конторами нанимателей, в закоулках между магазинами или оседают прямо вдоль улиц под известковыми, серыми, будто из костей, заборами.
Со стороны степи каховские окраины были уже как в осаде. Словно навалилась откуда-то орда кочевников и, разметавшись, встала под местечком. Все здесь перемешалось: чумацкие мажары и телеги старообрядцев, татарские арбы и немецкие фургоны, конокрадские дрожки и грациозные таврические тачанки… Сколько хватает глаз, стоят таборами в песках приезжие, белеют палатки и шатры, торчат, как мачты в высохшей гавани, поднятые в небо оглобли.
А с трактов накатывается все новыми и новыми валами ярмарочный прибой. Со звоном проносятся тачанки, обгоняя вереницы пешеходов, которые мрачно бредут по обочине, вдоль дороги. С величественным спокойствием выплывают из-за горизонта, словно из глубины веков, круторогие серые волы — прирученные потомки могучих степных туров. Кое-где покачиваются над ними еще непривычные для глаза высокие горбатые верблюды, как бы неся уже с собой на Каховку дыхание далеких безводных пустынь.
Под вечер накануне ярмарки по Мелитопольскому тракту въехал верхом в Каховку и Савка Гаркуша, молодой приказчик из Фальцфейновской Аскании. Въехал как всегда, не один, а с приятелями, толстомордыми сынками новотроицких хуторян. Расступались перед Савкой каховские лавочники, знали его норов. Ухмыляясь, перегнется с седла и, как бы шутя, так вытянет нагайкой вдоль спины, что только взовьешься.
— Свербит разве? Ха-ха-ха… Какой же ты, казаче, тонкокожий…
Едет Гаркуша, картинно откинувшись в седле, привлекая к себе взгляды раскормленных каховских бубличниц… Маленький, но бравый: манишка во всю грудь, сизый смушек на голове, глаза с хшцноватыми раскосинами, как у татарина из-за Перекопа.
Знают бубличницы, где будет Фальцфейновский приказчик желанным гостем, в чьи ворота задернет его усталый, конь. Экономия имеет в Каховке свою собственную контору, но Савка редко ночует там. На время ярмарки он предпочитает арендовать себе окно на площадь в доме солидного каховского прасола Лукьяна Кабашного. Оттуда, как из засады, будет подстерегать настороженный приказчик ярмарочную добычу, пересиживая жгучий обеденный зной в холодке, в то время как под окном у него будут шумно толпиться батрацкие атаманы — грудь нараспашку, размахивая своими пропотевшими, выпоротыми из шапок паспортами…