Были и такие случаи, когда статьи Владимира Ильича подвергались переработке. Таких случаев, конечно, было не много…
Владимир Ильич был человеком в этом отношении без всяких внешних аллюров[29] вождя. Вождем он был потому, что он быстрее всех понимал, шире других развертывал идею, крепче умел выразить, быстрее работал, и все эти великолепные качества журналиста делали его вне всякого спора первым. Но какого-либо внешнего честолюбия, обидчивости, желания красоваться на первом месте у него совершенно не было. Он необыкновенно кротко выслушивал замечания Ольминского, что какая-нибудь фраза не по-русски составлена, что синтаксически она неверна, а иногда и политически недостаточно крепко сказана. Он часто сам переделывал, искал лучшей выразительности, а когда ему указывали удачную форму, он с большим удовольствием ее принимал.
…Революционные события и большая стачка1 застали меня в Италии. Там же заставил меня Владимир Ильич бросить всякие болезни и выезжать в Петербург. Он прислал такую телеграмму, потому что он сам приехал в Петербург после объявления конституции2, и там, как вы знаете, помимо того, что он стал во главе большевистской организации, он стал и во главе «Новой жизни». Туда юн меня и позвал. Само происхождение «Новой жизни» было в высшей степени курьезным. Ее основал Максим Горький вместе с Минским3. Минский живет и сейчас — это 70-летний старик, который получает от нас государственную пенсию, именно за те свои заслуги, за то, что он тогда эту газету передал в наши руки. Капиталы были собраны в разных кругах. Горький не владел этой газетой, там помещались только его статьи, а Минский «был наиболее политически развитым из той группы декадентов, которые фактически обосновались в этой газете. Если вы возьмете эту газету, вы увидите сначала пустую декадентщину, приукрашенную разными радикальными словами. Рядом с этим яркие, но чисто демократические статьи Горького4, а затем постепенно сюда будут внедряться статьи Владимира Ильича5 и целого ряда большевиков…
Когда я приехал, происходила не то что борьба, а чувствовалось некоторое смущение в большевистской части редакции. Они конфузились тем, что в этих номерах занимала место странная беллетристика, символические стихотворения, всякого рода романтическая белиберда. А они занимали в газете довольно большое место. Мне тоже, когда я приехал, показалось, что это никоим образом нельзя терпеть, что это большая политическая газета, которую мы рассматриваем как новый наш центральный орган, и вдруг имеется такого рода курьезный обоз из акробатов и клоунов. Но Владимир Ильич церемонился, потому что он знал, что Горький связан с Минским, а Минский связан с другими маленькими Минскими. Он говорил, что неловко так делать, влезать, как кукушка, в чужое гнездо и вышвыривать птенцов. Тем не менее мы так и сделали. На первом или втором редакционном собрании был поставлен вопрос в упор, что мы вести газету в такой форме не можем и должны будем связь с газетой порвать. Так тогда неким Галичем6, если не ошибаюсь, велся обзор газет и журналов. Он был поручен мне, и мне пришлось прямо поставить так вопрос, что паша часть, политическая часть редакции, считает невозможным вести в прежнем виде отдел и просит, тов. Галич, вас освободить от этого себя и с завтрашнего дня я буду вести отдел. Так по аналогии мы поступали и со всеми другими. Так что газета была нами завоевана, и последние номера велись в ленинском духе, и уже начала складываться наша редакционная жизнь по аналогии с той, как протекала наша жизнь в Швейцарии.
У нас начали устраиваться редакционные совещания, обсуждались статьи; разумеется, это была ежедневная газета, выпускали ее в 4 раза больше, чем еженедельную, она имела большой материал, было много сотрудников и такого тщательного просмотра всего материала нельзя было проводить; и, между прочим, Владимир Ильич несколько раз говорил так: что черт знает, хорошо ли, что у нас такая большая газета, всю ее за день никак не обнимешь и прочесть ее бывает трудно, не доберешься до всех углов. Если бы мы издавали газету меньшую и для рабочих более подходящую, может быть, было бы лучше… Но эта тоска Владимира Ильича по поводу того, что нельзя так держать газету в руках, как он привык, чтобы каждая строчка была продумана, прощупана и поставлена на свое место, вскоре была разрешена вмешательством полиции, потому что нашу «Новую жизнь» закрыли. Но когда она была уже закрыта, непосредственно после ареста Петербургского Совета, мы стали переходить к другим газетам, меньшего типа. Одна из них, которая просуществовала больше, называлась «Волна», но названий было много. Мы уже привыкли к тому, что нас закрывали, как только мы выйдем, и поэтому через несколько дней мы переходили к новому названию, нас снова закрывали, мы придумывали новое и издавали дальше.
Так было до тех пор, пока началась столыпинская реакция, которая прекратила всякую возможность издания газет, и эта самая газетная линия была воспроизведена позже, когда глухие времена реакции стали проходить и когда началась другая линия уже в «Правде», которая называлась все время тем или другим названием, но которая постоянно стремилась к своему старому, основному названию, к той «Правде», которую мы и сейчас ежедневно читаем.
…Когда мы перешли к меньшим газетам, тогда обстановка изменилась. «Новая жизнь» издавалась в хорошее время, когда в сущности говоря, господствовала более или менее полная свобода слова. А тут как раз дело пошло на убыль. Это было уже после декабрьского вооруженного восстания в Москве, и нам грозила уже явная реакция…В то время издавались небольшие газеты, и задача была — защита своих позиций от меньшевизма… Владимир Ильич крепко держал дело в руках, и каждая строчка тут просматривалась. Я вел и тут также обзор в журналах и газетах, которые занимали у нас большой процент материала. И я помню, что не было ни разу, чтобы я, который пользовался все же известным доверием у Владимира Ильича, мог сдать свою статью в типографию без того, чтобы она не была прочитана всей редакцией. Они зачитывались вслух, как и все политически важные телеграммы и т. д., словом, весь материал, который в газете легального порядка должен был иметь место. Вся политическая часть прорабатывалась на общих собраниях редакции, и каждый раз вносилось большое количество поправок…
К этому времени относится и выработка более существенных вещей, чем статьи, выработка наших партийных резолюций. Обстановка была такая, что нужно было взвешивать очень. С одной стороны, можно было удариться во фразеологию, отстаивающую позиции романтического радикализма, которые не давали почвы для прямых революционных действий, а с другой стороны, меньшевизм шел в то время к ликвидаторству. При этой обстановке каждое слово должно было взвешиваться. С той линии, которую вел Владимир Ильич, якобы средней линии, а на самом деле единственно революционной линии можно было соскакивать то в ту, то в другую сторону — ко взаимным упрекам. В это время резолюции, которые мы вырабатывали во время переговоров с меньшевиками, перед самым Стокгольмским съездом, на самом съезде и после него, когда в ЦК начался раскол и разногласия, имели большое значение.
Эти резолюции вырабатывались особым методом Владимира Ильича, которым он пользовался и позже. Но я уже не был тогда членом ЦК, а тогда редакция Центрального Органа и ЦК заседали вместе, и я не знаю, насколько уже позднее, после нашей победы, он этим методом пользовался, но в то время он этот метод любил. И этот метод был в буквальном смысле методом коллективной работы. Нас собиралось 12–14 человек. Владимир Ильич говорил: давайте выработаем такую-то резолюцию. Он сам давал свою наметку, он предлагал разбить ее на такие-то параграфы, такую-то общую идею, и мы начинали совместно редактировать. Владимир Ильич или кто-нибудь другой предлагал первую формулу. Она обсуждалась с точки зрения, как бы ее лучше повернуть, буквально от слова к слову. Как только формула удавалась, она подвергалась большой критике со стороны Владимира Ильича, — не подточит ли здесь нос, не возможны ли недоразумения, не будет ли каких-нибудь недоумений со стороны других, искали более точной формулы и когда кто-нибудь находил, Владимир Ильич говорил: это хорошо сказанул, это запишем. И она записывалась. Так шло до конца, еще перечитывала редакция и тут же редактировала, и буквально нельзя было сказать, кому же принадлежит то или иное слово, то или иное выражение. Каждый выкладывал приходившую ему в голову формулу.