«Чин» же — парень рыжий и абсолютно без задних мыслей. А может быть, даже и без передних. Едем.
Наконец, вот президиум. Люди в касках отворяют ворота тюремного типа.
Ба! Да не в тюрьму ли они меня привезли? Это уже напрасно!
Нет, идем по каким-то высокоофициальным коридорам. Двери, правда, перенумерованы, но на них написали: регирунгсрат[33] фон Вальтер, регирунгсрат д-р Аббен. Не может быть, чтобы то были узники!
Суммарный допрос. Затем у меня отбирают письма и прочее. Ведут. В какой-то новой канцелярии отбирают часы и деньги. Это начинает напоминать мне миф о богине Истар2, которую так же постепенно обирали и раздевали при сошествии ее в ад.
Спускаемся еще ниже. Вот ворота, на которых написано… не lasciate ogni speranza[34], положим, но «konigliches Polizeige-faingniss»[35]. «Увы, сомненья нет».
Ведет меня тот же чин без мнений.
«Я протестую против заключения меня в тюрьму и буду протестовать официально», — заявляю я.
«Завтра утром», — равнодушно ответствует исполнительная сила.
Вступаем в узилище. Оно трехэтажное, сквозное. Где-то высоко и далеко щелкают по стеклянному полу одинокие шаги. Светит пара лампочек. Шаги спускаются, и из тени выступает солдат печального образа, с лицом, подобающим жителю места сего.
Не теряя времени по-пустому, он командует: «Все вещи в шляпу»! Я не совсем понимаю. Он повелительно повышает голос. Складываю в шляпу пустой кошелек, гребенку, карандаш и оставшиеся в кармане пальто миниатюрные рукавички моего малютки.
«Истар отдает последнее», — думаю про себя.
Вы воображаете? Ничуть. «Раздевайтесь», — командует королевско-прусский Харон3. По мере того как я снимаю пальто, пиджак и т. д., Харон шарит в карманах. «Сапоги», — неумолимо требует страж тартара4. Я снимаю сапоги и галстук. Последний возвращается со взглядом полным презрительного сожаления к моему кретинизму. «Разве в галстуке может что-нибудь быть»? — спрашивает иронически королевский инспектор карманов.
Оказывается, я могу вновь одеться. Меня отводят в 21 камеру. В ней темно.
— Здесь темно, — говорю.
— Тем удобнее спать!
Натыкаясь в черной тьме на какие-то углы и препятствия, я, на манер слепорожденного, нащупываю койку, ложусь не раздеваясь и, поиронизировав над собственным положением, засыпаю сном несправедливо гонимой невинности.
Утром я убеждаюсь, что в камере нет ни малейшего приспособления для освещения. И к чему? Разве солнце не светит добрым и злым? Обращаю внимание на эту статью экономии, важную для всякого тюремного государственного бюджета.
Камера выкрашена весело. Поменьше средней русской. Пол деревянный, а не убивающий асфальтовый, как в Таганке, впрочем, параллель с Крестами, Предварилкой, Лукьяновкой, губернскими тюрьмами5 и т. д. представляет интерес лишь для странно многочисленных, правда, у нас «тюрьмоведов».
Мне нравится литературный дар и этическое мировоззрение берлинского полицай-президента.
Его сочинение начинается так: «Общая часть». От пойманных (Gefangene) требуются лишь качества одинаково полезные как для спокойствия дома (почему не сказано — процветания?), так и для них самих. А именно: повиновения, скромности, чистоты и правдивости.
Может быть, это из Конфуция? Поразил меня такой пункт: «Днем разрешается сидеть у стола и ходить по камере». Какой свободный режим!
Телесных наказаний нет. Духовные. Максимум: «лишение всякой теплой пищи и кровати на три дня, с заключением в особый карцер». Ничего телесного, чисто моральное воздействие: постоишь голодным на ногах 72 часа и станешь правдив и чист сердцем.
Повелительный голос возвращает меня от глубокого размышления, навеянного этикой г. Ягова6, к моим общественным обязательствам. Голос долго басит: «Вставать, убрать камеру».
Камера чистая, но где же стол. Догадываюсь, что я должен проявить чудесное превращение койки в стол. Но не преуспеваю и махаю рукой.
Открывается дверь: «Кофе». Быстро наливают из чана что-то коричневое и дают хлеб. Хлеб черный, сносный. Коричневое неудобовоспринимаемо внутрь. Я совершаю из него возлияние пенатам «дома» в «парашу».
Тут я обращаю внимание на это главное украшение каждой камеры: не параши, а прямо королевско-профессорская немецкая культура какая-то. Трубы исходящие, трубы входящие… и каждый час вода льется! Сама! Потому что во всем должен быть порядок…
Не успел я налюбоваться этим сооружением, как меня вывели из камеры и поставили в шеренгу с семью свежепойманными берлинскими ворами.
Налево кругом, марш!
Это нас повели брать горячий душ. По особым номерам разводят но трое. Со мною оказались старый да малый воры, которые сейчас же зашептались.
Снаружи они были приличны. Но, mesdames, если бы вы знали, что такое белье берлинского вора.
Я с минуту в обалдении рассматривал «подоплеку» моих товарищей, если и не по духу, то по душу.
Наконец меня вызывают на допрос. До него я пробыл в тюрьме 14 часов все-таки.
Вахтмейстер полон плохо сдерживаемой радости.
— Ну, скажите же мне ваше настоящее имя.
— Анатолий Луначарский.
— Нет.
Я смеюсь.
— Были 8 лет тому назад в Берлине? Читали лекции?
— Да.
— Ну-с, так вот, устроитель ваших лекций д-р 3. заявил тогда полиции, что Луначарский это только псевдоним.
— Я не знаю, что сказал д-р 3., но я вовсе не псевдоним.
Даю ему сведения о моей семье. Чин действительного статского советника моего покойного отца производит впечатление. Ссылаюсь на письма, которые он же вытащил из моих карманов. Указываю на то, что после объявления амнистии прокурор санкт-петербургской судебной палаты опубликовал о прекращении моего дела и что об этом, быть может, можно справиться в консульстве.
Вахтмейстер зовет «специалиста» по русскому вопросу.
Увы. По тысяче признаков мне кажется, что это своего рода Пранайтис7. По крайней мере, поведение этого эксперта перед русскими письмами было тождественно с таковым же знаменитого «отца» перед загадочными иероглифами Талмуда. Во всяком случае, даже паровой печке стало ясно, что я самый подлинный Луначарский.
Я вижу, что это крайне досадно господину криминальвахтмейстеру. Но чем могу я его утешить?
Тут является мой таинственный комиссар. Теперь на мягких губах его играет очаровательная полуулыбка.
Он уверен, что я хочу есть и что обед в ресторане понравится мне более тюремного стола.
В сопровождении все того же чина, который меня арестовал и, очевидно, назначен мне в ангелы-хранители; иду в ресторан, досадуя, что не откушаю за официальным столом. В ресторане меня окружают друзья и журналисты. Беседуем.
Ангел-хранитель отводит меня затем к демону-искусителю, роль которого отныне играет сам душистый герр комиссар.
Дело выясняется, С одной стороны, нелепая запись о моем «псевдониме», которую господа полицейские не пожелали даже сколько-нибудь проверить, с другой стороны, вульгарнейший шпиковский донос.
Когда комиссар стал читать мне донос, я понял, что «истинно русская душа» водила пером доносчика.
Впрочем, категорически заявляю, что русское посольство абсолютно ни при чем в моем аресте. Оно само отклонило от себя всякую ответственность через посредство «Berliner Tageblatt'a»[36].
Нет, не без добрых душ на свете. Бывают добровольцы. Какую вульгарную чепуху рокамбольно-ррреволюционного8 пошиба сочинил ad usum[37] полицейского «дельфина»9 мой внимательный слушатель?