— Тебя забирают, Леонтий? — негромко выговорил Пастухов.
— Да, третий раз надеваю военный китель.
— Но ведь на войне нужны хирурги. Разве вы хирург? — спросила Доросткова.
— Десять лет вы у нас в театре, и мы всегда считали вас терапевтом, — добавил ее муж, — а вы хирург?
— Volens nolens, — сказал доктор.
— Он главным образом мичуринец, — улыбнулся Ергаков и снова толкнул доктора в локоть.
— Он не хирург и не мичуринец, он — невежа, — сказала Муза Ивановна. — Почему вы не отвечаете, Леонтий Васильевич, какое пари вы держали?
— Сколько ты выставляешь? — спросил Ергаков.
— Не примазывайся, — заметила ему Муза Ивановна.
— Да, черт возьми, пари! — вздохнул Пастухов и тяжело провел ладонью по лицу. — Я честно хотел бы тыщу раз проиграть, чем этот один раз выиграть.
— Ну, положим! — засмеялась Муза Ивановна. — Выиграть всегда приятней.
Пастухов посмотрел на нее строго.
— Я спорил с Леонтием, что война неизбежна. Он утверждал, что мы из войны вышли.
Было одно мгновенье чуть неловкой паузы, когда, наверно, каждый подумал, что у всех на душе одно и то же и никак нельзя избежать всеобщей мысли о событии, которое проникало в жизнь до самого ее ядра.
Ергаков отвел глаза к окну, они стали еще светлее и подобрели.
— Пари, извиняюсь, легкомысленное, — сказал он, словно обиженно.
Любовь Аркадьевна, разглядывая свои красноречивые пальцы и как будто обращаясь к ним, произнесла в тоне сожаления:
— Но ведь все были убеждены, что война будет. Разве кто из вас верил фашистам? Ни капельки. Все было подстроено ими для обмана. (Она резко оторвала взгляд от пальцев.) Подло подстроено.
— Решительно никто не верил! — отчаянно подтвердил Захар Григорьевич.
— Я бы даже не подумала спорить. Верный проигрыш, — сказала Муза Ивановна.
— А Леонтий думал выиграть, — сказал Пастухов и потом прижал доктора к себе и поднял голос, чтобы слышали все: — И давайте скажем начистоту — еще прошедшую субботу большинство было одного мнения с доктором.
— Ничего похожего, — гордо отвернулась Муза Ивановна.
— Никогда! — воскликнула Доросткова: она казалась расстроенной больше всех, и это передавалось ее мужу, который нервно поламывал пальцы.
Опять развеселясь и толкнув доктора под локоть, Ергаков сказал:
— Как же это, а? Опростоволосился, Наполеонтий Василич?
— Старо, уважаемый товарищ, — хмуро отозвался Нелидов.
— Да уж там старо не старо, товарищ Гибридов, а шампанское — на стол!
Муза Ивановна нетерпеливо вздернула плечи.
— Гибридов — тоже старо, Карп Романыч. Не прикидывайся, что тебе весело.
— Наполеонтий Василич Гибридов, — досаждал Ергаков, не сдавая позиций шутника, но с улыбкой немного поблекшей.
— Меня зовут Леонтий Васильевич Нелидов, — еще больше нахмурился доктор.
— Идите вы ко всем чертям, — сказал Пастухов, обнял приятелей, столкнул их животами. Ергаков засмеялся, выпаливая свое словечко — а? а? — будто понуждая всех согласиться, что он неотразим. Нелидов мрачно сказал:
— Остроумные люди не повторяются, — и отпихнул от себя Ергакова в низенький его живот кулаком.
— Гривнины! Благословенная чета Гривниных! — серебряно оповестила Юлия Павловна. Каблучки ее были слышны еще перед тем, как она вбежала в комнату, остановилась в дверях и повела рукой, приглашая новых гостей.
Бойко вбежал за ней Никанор Никанорович Гривнин — близкий сосед Нелидова по дачному участку и тоже приятель Пастухова, — человек в галстуке бантиком, в широком неглаженом костюме, под которым все время чувствовалась странная работа тела: оно то вдруг заполняло собой мягкий пиджак, так что набухали плечи и выпячивалась грудь, то вдруг съеживалось, и не только пиджак, но жилет и рубаха обвисали на нем, чтобы через мгновенье опять набухнуть под напором грудной клетки. Он был светло-рус, кудряв, веки его розовели от просвечивавшей крови. Смена жизнерадостности и удивленья, похожего на испуг, происходила у него скачками, и он так же часто казался восторженно-счастливым, как потрясенно-несчастным.
Вбежав, он тотчас спохватился, что не пропустил вперед жену, и бросился назад.
Она вошла — полная, уравновешенно-довольная, показывая большие светлые зубы, — приубавив шаг, поклонилась, проговорила сочным голосом:
— Я очень рада, о-о!
Француженка родом, Евгения Викторовна была давнишней спутницей Никанора Никаноровича, которого называла «Мой de L'academie» (Гривнин не был академиком, но преподавал живопись и носил звание профессора), считала мужа единственным современным пейзажистом, ласково снисходила к его несколько сумбурному быту, что самой ей не мешало оставаться прижимистой и домовитой.
Ей навстречу пошел хозяин, они расцеловались. Пастухов осмотрел ее с головы до ног.
— Черт знает сколько в тебе шику, Женя.
— О-о! — ответила она и снова огляделась. — Никанор, смотри, как красиво георгины отражаются в пианино!
— Очень, — быстро согласился Гривнин, — только, матушка, это не георгины и не пианино, а пионы и рояль.
— О-о, ты не можешь без колкостей! — сказала она и засмеялась, и ей в ответ начали все смеяться, женщины — целуясь с ней, мужчины — ожидая очереди поздороваться.
Гривнин поднес хозяину завернутый в газету маленький этюд в рамке. Картину развернули, Пастухов сощурился, держа ее в вытянутой руке, Гривнин внезапно засмущался, пробормотал:
— Так себе… нотабена к твоему рожденью…
— Поскупился! — воскликнул Ергаков.
— Пустячок, — сказал Гривнин с извиняющейся улыбкой, отошел на середину комнаты, вопросительно помычал — гм? гм? — и вдруг полной грудью дохнул, в изумлении обводя всех розовым своим взором.
— Как вам нравится? Вы понимаете или нет? Ломят и ломят напропалую! Будь они прокляты!
Мужчины бросили рассматривать картинку, подступили к нему ближе. Ергаков продекламировал:
— Гром пушек, топот, ржанье, стон, и смерть, и ад со всех сторон… А? А?
— Феноменальная память на стихи, — вполне серьезно сказал Пастухов, — откуда эти забытые строчки?
— Брось, пожалуйста, издеваться, — неожиданно покраснел Ергаков.
Гривнин будто уже забыл, о чем начал говорить, и поворачивал голову со светлой улыбкой, оглядывая по стенам картины, точно узнавая приятных знакомых.
— Ты любишь, Александр, свои старые пьесы? Какое, наверное, наслажденье — взять и перечитать!
— Необыкновенное! — ответил Пастухов. — Иногда просто хочется завыть.
— А я люблю вот так поглядеть… на самого себя.
Все стали повертываться, следуя за взглядом Гривнина. Когда-то Пастухов купил несколько его картин — излюбленные гривнинские мотивы: вода, пепельные ветлы, дороги, уходящие в нежные дали, пасмурное утро либо просветы неба после дождя, и опять те же ветлы, вспыхнувшие сталью влаги.
— Талантливо все-таки! — сказал Гривнин. Лицо его сияло от внутреннего умиления. Ему сочувственно улыбались.
— Ей-богу, здорово! — еще больше просиял он. — Хотя и не очень много мыслей… Что делать?.. Мысли передаются жанром, портретом. А если кому не дано?
— Если, в само деле, не дано? Тогда как, а? засмеялся Ергаков.
Гривнин стал серьезен.
— Я сделал больше полсотни автопортретов. Напишу, покажу. Спрашивают: это, наверно, ты?..
— Страшный кошмар! — сказал Пастухов и обнял Гривнина.
— Вы про искусство? спросила Юлия Павловна, подводя под руку Доросткову и Евгению Викторовну.
— О, мой de L'academie всегда только об одном! сказала Гривнина.
— Да, вы знаете, это ужасно! почти на самом деле ужаснулась Юлия Павловна. Судьба жены художника делать вид, что ей не надоело слушать каждый день разговоры об искусстве. Надо быть настоящей героиней, чтобы это выдержать! Надолго ли может хватить терпенья? У одной женщины — на год, у другой — на два. Но только у редких — на всю жизнь.
— Ты сама, Юленька, из редких? — спросил Пастухов и часто помигал, точно хотел прочистить глаза, чтобы лучше смотреться в лицо жены. — Понять страдания жены художника нетрудно, брезгливо двигал он опущенными губами. — Надо только представить себе, что было бы с ней, если бы она вышла замуж за водопроводчика и он каждый день плел бы ей про фановые трубы.