Никита понемногу наклонял ведро над норою, струя воды, беззвучно пропадавшая в земле, начинала звенеть, и внезапно вода вырывалась наружу, точно из переполненной бутылки.
— Видал? — говорил Евграф. — Это он теперь заткнул задом и держит, не пущает. Однако же долго ему держать не под силу, он отпустит. Ну-ка, подлей. Вот так, держи воду вровень с землей, чтобы ему было потяжеле.
С минуту стояли молча, отплескивая из ведра воду пригоршнями. И — опять внезапно — вода всасывалась горой, как пустой воронкой, и Евграф щерился:
— Не удержала, погань. Ну, пойдем.
Они отходили на несколько шагов в сторону, Евграф озирался вокруг себя, что-то отыскивая, потом говорил:
— Вон он, вылез! Вишь, куда у него выход проделан.
Никита подбегал к норке.
Из земли высовывалась грязная, мокрая крысиная морда. Как чумной, ничего не понимая, точно не видя людей, суслик с трудом вылезал на свет божий, через силу таща по земле обезображенный, раздутый водою живот.
— Нахлебался! — с презрением замечал Евграф и, подняв дубинку, бил ею по черепу суслика.
— Ай! — кричал Никита.
— Жалеешь? — говорил Евграф. — Надо знать, кого жалеть. Одиннадцать копеек мы с тобой заработали, а это — четыре фунта хлеба. Разве он за зиму-то четыре слопает? А ты — жалеть.
И они отыскивали другую сусличью норку…
Пожалуй, самым прекрасным в счастливом Никитином лете была его первая пробежка на лошади.
Он почти задыхался от восторга и страха, когда Евграф посадил его верхом на низенькую карюю казачью замухрышку. Лошадь была не оседлана, не взнуздана, веревочный повод перекинули через ее вихрастую шею вместо уздечки. Евграф заставил Никиту покрепче прижать икры к бокам лошади (коленки наездника приходились наравне с лошадиным хребтом), выпрямить поясницу, не сутулиться и держать повод одной рукой. Потом он ударил лошадь по крупу, и она пошла.
Она пошла вдоль березовой аллеи, отделявшей яблонный питомник от старого сада, пошла ровным, не валким шагом, словно понимая, что несет на себе хрупкую ношу.
Никита боялся шевельнуться, сидел, будто привязанный, и со страхом замечал, как в нем растет желание дернуть повод, прикрикнуть на лошадь.
Каким он представлял себя в эту минуту? Шляпа сползла у него на затылок, он раскраснелся от жары и скрытых, невидных усилий всего тела, на лбу его высыпали мельчайшие капельки пота, он ждал чего-то решающего, окончательного и необычайного.
Наконец против воли рука его потянула и дернула повод.
— Но-о пош-шо… — хрипло и тихо сказал он, и пот покатился с его висков струйками.
Тогда решающее началось. Лошадь добродушно передернула ушами, словно хотела спросить, верно ли она поняла верхового, и охотно, привычно перешла на грунцу.
И Никита не упал — нет, нет, — он даже не пополз набок, даже не ухватился за холку, он запрыгал на лошади, как мячик, неслышно и ровно. В нем радостно вспыхнула уверенность в себе, он улыбался и с удовольствием слушал свой чистый, окрепший голос, смешно перерубаемый в лад мелкой рыси:
— Но-о-о, по-ше-о-ол!
И вдруг:
— Стой! Тр-рр-рр!
Прямо перед ним, перерезая его путь, тянулась глубокая канава, шириною в два добрых шага.
Лошадь стала. Никита сполз на землю. Что было делать? Вернуться назад? Чудно подумать об этом: он только что начал кататься, только-только научился бежать — ну да, — бежать рысью, как настоящий казак. Перед ним, за канавой, простиралась лука, заросшая ежевикой, хмелем, высокими дуплистыми деревьями, в узких тропинках и дорожках — привольное, нетронутое, дикое место.
Никита решил перебраться в луку.
Он долго стаскивал с лошадиной шеи повод, подпрыгивая и становясь на цыпочки, лошадь не понимала его боязливых и неловких движений, наконец опустила голову и скучно ущипнула травку. Никита благодарно, но с опасочкой похлопал ее по шее и, спрыгнув в канаву, потянул повод.
Но лошадь не слушалась его, стояла, точно врытая в землю, и Никите показалось, что во взгляде ее светился непонятный укор. Никита пробовал понукать ее нарочно грубым, не своим голосом, потом прищелкивал языком и уговаривал ласково:
— Ну, Каринька, пошел вперед, вперед!
Все было напрасно, лошадь не двигалась.
Никита вылез из канавы и, опечаленный, задумался. К счастью, лошадь снова принялась щипать траву, и Никите удалось перекинуть повод через голову упрямицы. Он вцепился лошади в гриву, подпрыгнул, вскарабкался на спину, сел и решил повернуть назад. Но в тот же момент лошадь отступила на один шаг и неожиданно прянула через канаву.
Никита не помнил, как он удержался. Он пришел в себя, почти лежа на лошадиной спине, одной рукой тщетно отыскивая какой-нибудь упор на покатом крупе, другою держась за натянутый длинный повод. Ноги его беспомощно барахтались, запутавшись в гриве коня. Со страхом он даже не кричал, изо всех сил стараясь выровняться и сесть.
Спасло его то, что, перепрыгнув, лошадь сразу пошла вскачь.
Но вот Никита распрямился, сел, взял в обе руки повод.
И тотчас необыкновенное, никогда не испытанное тепло разлилось по его телу. Как к человеку, он почувствовал любовную нежность к лошади. Ему было немножко стыдно перед ней за то, что он чуть-чуть не свалился, но — главное — за то, что он не поверил в нее — в эту прекрасную, умнейшую скотину, усомнился в доблестном и благородном сердце казачьего коня и позорно отступил перед первым препятствием. Как могло прийти ему в голову, что конь полезет следом за ним в канаву? Ведь это же не черепаха какая-нибудь, не ползучая тварь, не ужища!
И, втайне изумленный, что бежать вскачь легче и удобней, чем рысью, расхрабрившийся, счастливый, стегнул лошадь концом повода.
— Ше-ве-лись!
Он скакал по тенистой прохладной луке, задевая головой свисавшие с ветел и вязов листья. Шляпы на нем не было, она осталась за канавой, но он ничего не замечал, он мчался, и карая замухрышка чудилась ему стрелоподобной антилопой, а путаные усы хмеля — первозданной чащей олеандров, как в книжке, по которой сестры учили его читать.
Вернувшись, Никита рассказал Евграфу, как он перемахнул через ров, утаив, что лазил в канаву и тянул туда за собой лошадь.
— Удержался? — недоверчиво спросил Евграф и, когда Никита жарко и торопливо побожился, заметил безразлично — Ездок — что охотник, не омманет.
Никите было очень обидно подозрение Евграфа, он хотел признаться ему во всем, но счастье его было так велико, что поглотило обиду без остатка…
Вскоре после этого произошел случай, неожиданно оборвавший летние Никитины радости и странно пере ставивший всю Никитину жизнь на новый, какой-то безжалостный, жестокий путь.
Случилось же, в сущности, пустяшное, ничтожнейшее дело, невинная детская история.
Никита никогда потом не мог вспомнить, по какому поводу он очутился в Уральске, на Михайловской улице, и зачем его оставили одного перед окном игрушечного магазина.
Он стоял и глазел на разноцветную груду тряпочек, оловяшек, жести и фольги. Игрушки сверкали точно росный лужок на солнце, времени у Никиты было много, он разглядывал игрушки пристально, не спеша…
И вот в уголке окна, рядом с куклою в шутовском пестром наряде и в бубенцах, Никита увидел скрипку.
Это была обыкновенная игрушечная скрипка, простого, наверно елового, дерева, покрашенная в желтенький, канареечный цвет, с розовыми колочками и коротким — не длиннее скрипки — смычком. На верх ней дощечке коричневым глазом таращился перепиленный сук, но в остальном скрипка была, право же, как настоящая: с подставочкой, струнами, с прорезами на верхней деке — прелестный инструмент!
Вот бы такую скрипку Никите! Вместо всяких игрушек и скучных безделиц — одну такую скрипку. Главное, конечно, то, что она — как настоящая, и такой вещью можно вполне заменить уйму ерунды. Если бы Никите подарили такую скрипку, даже лучше именно эту скрипку — с сучком и розовыми колками, — он отказался бы навсегда от всяких других игрушек. На кой они ему? Только мусор от них. А скрипку он повесил бы над своей кроватью и перед сном глядел бы на нее из-под одеяла и трогал бы струны. Струны на скрипке настоящие, поправдышные, и, наверно, звенят. А с сучком, конечно, красивее. В самом деле, ведь Никите не так уж много преподносят игрушек. Почему бы не подарить ему скрипку? Ведь это просто выгоднее для них же, для больших, выгодно. Купили раз навсегда одну скрипку, и кончено — никаких подарков делать не надо до тех пор, пока Никита не станет большим. Тогда — он накупит себе чего захочет! А какой тоненький у скрипки смычок! Эх…