Еще немного — и Никиту ударило бы в слезы. Но тут его взяли за руку и увели.
И опять Никита не помнил, кто отвел его от окна: кажется, сестра, но какая — он не знал. Всю дорогу он твердил о скрипке, так что в конце концов на него прикрикнули, и от обиды у него больно сжалось горло и задрожал подбородок.
Вечером, дома, Никита не выдержал и разревелся: скрипка не давала ему покоя. Может быть, ему было горько, что от его желания кругом отмахивались, как от каприза баловня. Он не был баловнем, он редко, очень редко о чем-нибудь просил; наконец, он не был виноват, что родился в громадной семье, где постоянно было так много всевозможных желаний, что никто толком в них не разбирался. Может быть, поэтому его желание сделалось нестерпимым, нудным, как боль, и он твердил день и ночь о вожделенной скрипке.
Вдруг этой истории наступил нечаянный коней.
Папаша Василь Леонтьич, приехав из города, привез с собою на дрожках скрипку. Неизвестно, каким путем, какой дорогой докатились до Василь Леонтьича сыновние слезы.
— Ну, Никита, — сказал папаша, сопя и отдуваясь, — ты тут нудишь — на, вот тебе, получай.
И он положил на стол черный длинный футляр с медными замочками и ручкой.
Все столпились вокруг стола.
Никита — бледный, большеглазый — смотрел за тем, как отец отпер замки и приподнял крышку футляра. Там, в футляре, оклеенном зеленой бумагой с цветочками, лежала скрипка.
Но что это была за скрипка! Большая, темная, блестящая свежей полировкой, с черными колками, с длинным, изогнутым смычком, надетым на какую-то вертушку.
Никита был потрясен. Он не мог выговорить ни слова. Он глядел на скрипку в страшном испуге.
Василь Леонтьич сказал, польщенный:
— Не ждал? Видишь, как я тебя…
— Ведь это — настоящая, совсем настоящая!
— Ну а как же, — довольно отозвался Василь Леонтьич. — Со знающим человеком покупал. Как раз для тебя, твоя мерка.
— Ведь на этой нужно играть!.. Я не умею играть, папа! — опять закричал Никита.
— Научишься! Будешь учиться — научишься.
— Папа, папа! Я не хочу… я не хотел учиться! Я хотел только так… ту, желтенькую…
— А про это тебя не спрашивают, — наставительно прервал папаша, — про то, чего ты хочешь, знают без тебя.
— Но я совсем не то просил, папа!
— Пошел, дурак! — заключил Василь Леонтьич.
Как мог Никита объяснить отцу, объяснить всем большим, глупым людям, что он хотел получить ту, желтенькую скрипку, с сучком на верхней дощечке, ту самую скрипку… Ах, да разве можно, разве можно?! Ведь Никита хотел ту скрипку, которая — как настоящая, а вовсе не поправдышную, не эту ужасную скрипку, на которой надо учиться играть взаправду, как большие! Разве можно?!
Никита бросился к Евграфу.
Он умолял Евграфа уговорить отца, чтобы тот продал скрипку, чтобы не учил его — Никиту — играть на скрипке. Он клялся, что откажется от той, первой, желтенькой скрипки, что никогда в жизни, ни за что на свете, ничего не будет просить — только бы его не заставляли учиться играть на скрипке. Он успел разжалобить Евграфа.
— Эка, довели парнишку, — сказал дядька и пошел к хозяину.
Но Василь Леонтьич, как на грех хворавший норовом, прогнал его. Евграф вышел из дому мрачней тучи и с такой досадой шикнул на Никиту, что он понял: все и навсегда для него было кончено.
Он убежал прочь, сел в канаву — в ту самую канаву, через которую недавно перескочил на лошади, — и дал волю горьким слезам.
И правда. Если с этого часу еще не все и не навсегда было кончено, то многое начиналось.
Осенью Никиту отправили к тетке, в большой волжский город, учиться.
Незадолго до его отъезда уехал Евграф — на службу, в Петербург, куда его вытребовал старший сын Карева — доктор Матвей Васильич. Много позже обнаружилось, что Евграф сам подстроил докторское требование и бросил Каревых назло Василь Леонтьичу, кровно его оскорбившему, когда он просил за Никиту.
Прощание дядьки с Никитой было очень любезным, но ни словом, ни намеком Евграф не обнаружил перед питомцем причины своего ухода. Он только сказал:
— Ты ведь теперь тоже не жилец здесь: пойдет ученье-мученье, замотаешься. Свет-то весь в дорожках да в тропах…
Одна тропа открывалась Никите, и ступить на нее он не хотел. Как зародилось в нем томительное пред чувствие неблагополучия, какой-то тяготы, ожидавшей его впереди? Он не мог ни знать, ни думать об этом. Ему стало тоскливо, тревожно и немного боязно.
Завязывалась судьба музыканта, его — Никитина — судьба, его inferno.
Глава вторая
Первая гамма по школе Берио[5] начинается со свободного (музыканты говорят — открытого, пустого) соль. Это — четвертая, крайняя слева струна, басок Потом идут: ре — терция, ля — секунда, ми — квинта, слева направо. Все это прекрасно объяснено у Берио и запоминается без труда.
Если левую руку обернуть ладонью к лицу и потом очень медленно, без напряжения, сжимать кулак, стараясь, чтобы мизинец прежде других пальцев коснулся ладони, то в какой-то момент кисть сама собою займет положение, которое она должна иметь на скрипичном грифе. Указательный палец считается первым, средний — вторым и так далее. (Здесь, в названии пальцев, скрипачи расходятся с пианистами.)
Об этом тоже изложено у Берио, и, кроме того, Яков Моисеевич Гольдман записал Никите на особом клочке нотной бумаги:
указательный — первый,
средний — второй,
безымянный — третий,
мизинец — четвертый.
Большой палец, как видно по этой записочке, в счет не входит. Он торчит у Никиты с левой стороны грифа, отогнувшись загогулинкой, и — от времени до времени — Яков Моисеевич дает ему щелчка, чтобы он не торчал, чтобы держал гриф, чтобы гриф не ложился на Никитину ладонь, а палец не залезал бы на колок баска.
Для того чтобы начать играть, надо подумать. Подумать надо прежде всего о ногах. Становиться следует так, чтобы тяжесть тела падала на левую ступню. Правая нога, в сущности, простое украшение. Яков Моисеевич, поди, ничего не имел бы против, если бы правую Никитину ногу отрезала конка. Правую ногу нужно чуть-чуть выставить вперед, с известной небрежностью (ну вот, точь-в-точь так, будто она совсем лишняя).
— Непроизвольно, непроизвольно! — кричит Яков Моисеевич, подшибая Никитину коленку сзади ударом руки, как делают школьники.
Что такое «непроизвольно» — Никита не знает, слово кажется ему зверским.
Потом надо подумать о левой руке. Без левой-то руки не обойдешься; небось и Якову Моисеевичу было бы жалко, если бы, например, левую руку Никиты отрезала конка.
Локоть левой руки должен приходиться против сердца, но опираться локтем на грудь нельзя, ему полагается свободно висеть в воздухе. Над ним проходит средняя линия нижней деки. То есть она должна проходить, у Никиты она не проходит, у Никиты и локоть и скрипка лезут вбок и вниз, налево, и Яков Моисеевич, схватив скрипку, дергает ее вверх, так что подгрифок больно тычет Никиту в подбородок, а край нижней деки — в ключицу.
— Ну, попробуем начать.
Это вовсе не значит — начать первую гамму по Берио. Нет. Начать — значит положить на бас смычок. Положить его надо так, чтобы смычок прикоснулся к струне всею плоскостью волоса, наиболее широкой у нижней колодочки. При этом кисть правой руки должна как бы свисать с запястья, совсем свободно, легко, а запястье должно приходиться примерно вровень с кончиком носа. Большой палец нельзя высовывать дальше середины лучка (на этом месте обычно сделана неглубокая ложбинка), а другие пальцы…
— Вот так, так, так, — хрипит Яков Моисеевич, раскладывая и по очереди втискивая Никитины пальцы в серебряную обмотку лучка у нижней колодки.
— Свободно, совершенно свободно, легко! — кричит он. — Ну, начнем, раз, два, три, четыре, раз…
Кажется, все сделано, как у Берио: правая нога отодвинута в сторону, локоть левой руки свободен, и локоть правой — тоже, и пальцы на смычке лежат свободно, легко.
5
Берио Шарль Огюст (1802–1870) — бельгийский скрипач и композитор, автор девяти концертов для скрипки с оркестром, а также многочисленных вариаций, этюдов, профессор Брюссельской консерватории, являлся одновременно автором известного пособия «Школа для скрипки» (1858), в конце XIX столетия переведенного на русский язык.