— Здесь, пожалуй… ничего, — быстро прошептал Никита, кивнув за печку.
Потом добавил:
— Тетка будет молчать.
Он ткнулся губами в ухо Якова Моисеевича и спросил:
— А кухарка видала?
— Нет, не видала.
В заднем окне кухни мелькнула юркая тень. Никита оттащил учителя в темноту и побежал к двери. Она уже рокотала и звенела щеколдой.
Никита отпер дверь.
Белобрысая жена слесаря, не успев раскрыть рта, кинулась прочь от двери и, оборачивая на бегу простоволосую крошечную головку, забросала в Никиту бестолковыми словами:
— Выносите иконы!.. Идут сюда!.. За ворота!.. Ступайте все… На окна поставьте иконы-то, на окна!.. Придут — поздно!
У своего флигелька женщина обернулась еще раз и, несуразно взмахнув руками, крикнула через двор:
— Да чтобы занавесок не было, отдерните занавески. Идут!..
По крышам, взмывая и падая, уже надвигался раскатистый волчий вой.
Никита вбежал в кухню. Его тетка, забравшись на табурет, снимала со шпигиря киот.
— Скорей, скорей! — крикнул он. — Ступай наверх, неси оттуда, я сниму здесь!
Он вспрыгнул на другую табуретку, распахнул киот и вырвал из него икону в блестевшей серебром фольговой ризе.
Маленькие раззолоченные бумажные иконки, приклеенные к киоту кухаркой, посыпались на пол.
Никита действовал точно, рассчитанно и шустро.
Отдернув занавеску, он прислонил икону к стеклу, ризой на улицу.
Под лестницей, ведшей в комнаты второго этажа, находилась кладовочка, где берегли припасы. Никита распахнул низенькую дверцу кладовки, ощупал и расшвырял снизки луку, банки, кульки и шмыгнул за печку.
— Яков Моисеевич, — прошептал он, — пойдемте.
Он подцепил учителя за полу коротайки, быстро протащил его узкой полоской света, падавшей из окна, и, силой нагнув голову в бараньей шапке, втолкал Якова Моисеевича в кладовку. Затем он прикрыл его шелестящими снизками лука.
— Здесь лучше… Я скажу… когда.
Он закрыл дверцу на вертушку.
Тетка принесла сверху две иконы. Он взял у нее одну, тогда другою тетка благословила Никиту и поднесла холодную ризу к его губам. Он наскоро чмокнул колючий венчик и пошел.
У ворот, на улице, плотной кучкой жались Квартиранты. Чинно, как перед крестным ходом, они держали в руках закоптелые бедненькие иконы и чутко прислушивались к вою, доносившемуся из-за угла.
Нижняя уже неистовствовала, ревела, громыхала. Хряский треск раскалывал вой, и в воздухе тянуло паленым волосом.
— Кто это? Где? — спрашивал Никита.
Ему объясняли, твердили одно и то же по нескольку раз, но он ничего не понимал и снова спрашивал: чей дом, кто там живет, подожгли уже или еще нет?
Ему необходимо было говорить.
С Нижней вылетела шайка расторопных пареньков в заломленных на затылки фуражках, с дубинками и гвоздырями в руках. По-хозяйски заглядывая в окна домов, они расталкивали людей с иконами, заходили во дворы. Осмотрев флигеля, они шли дальше по переулку на Староострожную.
Один из пареньков отстал, пошел ленивой раскачкой, покручивая в воздухе ременным кистенищем с навязнем. Может быть, пареньку наскучила разведка, и со скуки он прилипнул к кухонному окну Никитиного дома. Он стоял долго, недвижно, тупо вглядываясь в окно — в то самое окно, свет которого падал полосой между кладовушкой и русской печью.
Прислонившись к воротам и сдавив пальцами икону, Никита ждал: сейчас, вот сейчас должно начаться.
И правда.
Крича, потрясая дубьем, разведчики затопали назад, вниз по переулку. Паренек оторвался от окна и кинулся догонять приятелей.
Вой и треск за углом надломились, точно припав к земле, потом со страшной, отвратительной Хрипотой сотни голосов переплелись в какой-то рык, и удушающий стон ворвался в переулок.
Лавина громил вымахнула из-за угла и понеслась к Староострожной, заливая тротуары, дорогу, сваливая наземь людей с иконами.
Мимо Никиты мелькали десятки лиц. Они чудились ему знакомыми, не раз встречавшимися, он даже отчетливо различил белую покатую спину коренастого мучника, расслышал мерзкое слово, слетевшее перед его лицом с мясистых красных губ.
— Скрипач, — протянул кто-то со смехом.
Кажется, это было сказано о Никите.
До сознания его ничего не доходило. Он не сомневался, что лавина катится к кухонному окну, к полосе света, падавшей из окна на пол, между печкой и низенькой дверцей, запертой на вертушку, к этой дверце, к шелестящим снизкам луку.
Многолапые, опьяненные, изрыгавшие волчьи стоны, перекошенные коряками, смурские, смурыгие человекоподобные потники и анафемы неслись в кладовушку под лестницу, чтобы урвать свою долю на скрипаче, на музыканте, на учителе Якове Гольдмане.
Музыкант, скрипач, учитель Яков Гольдман будет ползать на коленях перед коренастым мучником, сложив руки, потеряв пенсне, подслеповато щурясь на людей, а мучник станет фертом над Яковом Гольдманом и потребует, чтобы он перекрестился.
— Не смейте! — крикнул Никита и выронил икону.
Но вдруг наступила тишина, и лавина, смешавшись, дрогнув, обернулась назад и повалила вниз по переулку. Люди бежали в молчании, деловито выбирая дорогу, глядя под ноги, на серые мерзлые кочки грязи и выбитые колесами колеи. Быстрота и неожиданность безмолвного бегства были необъяснимо страшны.
Никита успел разглядеть одно: пареньки-разведчики, которые выступали перед толпой, двигавшейся вверх, оказались впереди всех и теперь, когда народ побежал назад, к бараку.
Страх гнал людей с такой силой, что спустя мгновенье переулок опустел.
Но тот же страх внезапно захватил в свои пригоршни людей, стоявших с иконами у ворот, и — сплюснутыми табунами — кинул их в калитки.
Неужели на свете существовало что-нибудь более ужасное, чем осатанелая, воющая, смурыгая толпа с кистенями, дубьем и разжигой, намоченной в керосине?
Было так тихо, как в то утро, когда Никита стоял в коридоре, и так же наглухо закрыты были ворота и калитки. Что могла предвещать сейчас тишина?
Войдя в кухню, чуть приоткрыв дверь, Никита взглянул на свет: за окном было пустынно. Он подкрался к дверце кладовки и, не отрывая глаз от окна, пощупал вертушку. Она была завернута натуго. Он быстро, прерывисто вздохнул и опять услышал свое сердце.
В тот же момент на улице беззвучно показалась горстка людей. Никита отскочил от кладовки и присел на пол, у подоконника. Потом он осторожно, одним глазом, выглянул из-за косяка в окно.
Людей было немного — человек восемь, — и они были необычны для Смурского переулка. Почти все они были одеты одинаково скучно, точно экипированы каким-то бедным интендантством, — в черных куртках или в прямых длинных пальто, в сапогах с короткими голенищами. На одном из них была фуражка с белым кантом, как у пароходной команды.
Движения этих людей были очень скупы, бережливы и неспешны. Они растянулись редкой цепью поперек дороги, обернувшись лицом к бараку. На тротуаре, вполоборота к окну, заслонив от Никиты свет, стал высокий рыжеволосый человек. Он держал револьвер, повертывая барабан и вкладывая в него патроны. Окончив зарядку и сунув лишние патроны в карман, он громко, раздельно сказал:
— Бей в упор! — и поднял руку.
Тогда оконные рамы, лампа на стене, раскрытый киот в переднем углу, ухваты под печкой звонко задребезжали, и разорванные, краткие стуки недружно процокали по крышам и потолкам.
Люди стреляли вдоль Смурского, к бараку, стреляли в потников, в анафем.
Радость торкнулась в Никитино сердце. Он подпрыгнул и выпрямился. Рыжеволосого человека с револьвером и патронами отделяло от него только оконное стекло.
Никита тихо, осторожно раскрыл форточку, словно боясь помешать человеку в его важном деле.
За палисадником первой в цепи виднелась фуражка с белым кантом. Она сидела как влитая на круглой, большой голове. Никита пристально вгляделся в голову и, вздрогнув, высунувшись наружу, обрадованно закричал:
— Родька, Родион!
Рыжеволосый человек быстро обернулся, подозрительно скользнул по Никите Синим глазом и нехотя позвал: