Озноб пробежал по спине Никиты, он еще не верил, что слышит нечто громадное и повелительное; но существо его с необычной легкостью оторвалось от скрипки, перешагнуло через преодоленную трудность инструмента и растворилось в новом начале.

Так Никита Карев прикоснулся к музыке. Так, если бы одушевить неживую природу, пригретая солнцем капля воды должна была бы чувствовать себя, испаряясь.

Никита перестал ощущать себя, перестал видеть своих партнеров, он всеми силами старался удержаться в подчинении воле, которая обобщила четырех разных людей. Он наслаждался этим подчинением. Он отдавал себя этой воле…

Дважды пережил такое чувство Никита. На предпоследней репетиции, когда квартет был сыгран в первый раз без перерывов и спора. И на концерте.

Он не помнил, как выходил вместе с учителями на вызовы зала, как пожимал ему — перед публикой — руку Яков Моисеевич, и не разобрал смешного замешательства, случившегося после концерта в артистической комнате: мелькнули чужие лица, заблестел аксельбантами частный пристав, кто-то жарко жестикулировал и кричал.

Никита выбежал на улицу. Навстречу ветру, в нелюдимой осенней темноте, он промчался, горячий и легкий, крепко прижав к боку футляр со скрипкой. Сзади него раздался озабоченный голос:

— Никита, Никита! Господин Никита!

Наконец кто-то схватил его за пальто. Он остановился без страха, недовольный, что ему помешали бежать. Перед ним стоял переплетчик — отец Якова Моисеевича.

— Что, разве где-нибудь горит? — задыхаясь, спросил он. — Уф! Что значит молодость! Прекрасный концерт. Я хотел вас поздравить.

Он немного передохнул и тихонько притронулся к воротнику Никитиного пальто.

— А вы знаете, что происходит? Нет? Вы ничего не заметили? Что? Ну, так после того, как вы вышли второй раз кланяться и Яков пожал всем руки, публика стала орать еще больше. Тогда господин пристав пошел туда, за кулисы, и сказал Якову, чтобы он больше не кланялся.

— Почему? — воскликнул Никита.

— Потому что, сказал господин пристав, он не может допустить оваций, которые уже перешли границы, и это уже будто бы форменная демонстрация Мендельсона и Гольдмана, И в такое время! Уф!

Никита топнул ногой:

— Что за подлость!

— Подлость? — переспросил Гольдман и помолчал. — Вам надо знать талмуд, — сказал он, чуть улыбаясь. — Там есть такое место: падает камень на кувшин — горе кувшину; падает кувшин на камень — горе кувшину; так или иначе — все горе кувшину.

Он неслышно и продолжительно посмеялся, затем приблизил чернобородое лицо к Никите, быстро глянул по сторонам (люди кучками тянулись с концерта) и пробормотал:

— Я давно хочу поблагодарить вас, Никита, за Якова, за то, что вы его спаситель. Нет, нет! Не говорите мне ничего, я же знаю! Вы — его спаситель. И Яков мне тогда сказал: человек с таким сердцем, как господин Никита, должен быть музыкантом. Я, и моя жена, и Яков, вся наша маленькая фамилия, благодарим вас!

Он неловко скользнул рукою по шее Никиты, пригнул к себе его голову и поцеловал. Никита прикоснулся лицом к жесткой, холодной бороде. На переплетчике распахнулось пальто, он был одет в новый сюртук и манишку, но от него знакомо пахло клейстером.

Он несколько раз кряду пожал руку Никите, хотел что-то выговорить, но только мотнул головою и кинулся прочь.

Никита с минуту стоял неподвижно, глядя вслед убежавшему переплетчику. Ему показалось, что ветер донес до него кисловатый запах клейстера, и он втянул в себя воздух поглубже.

Он любил этого маленького, живого человека. Он любил его сына — учителя, скрипача Якова Гольдмана. Он знал, что на свете стоило жить.

НА ВОЗАХ

Братья Untitled4.png

Глава первая

Вечером Родион сменился и получил отпуск в город. Было холодно, по реке неслось густое сало, шурша и поскребывая о борта судов. Ждали со дня на день конца навигации, перевоз еще работал, но рядом с пароходами стоял мрачный ледокол, и на нем уже несли зимнюю вахту.

Родион быстро прошел берегом, привычно разбираясь в темноте, мостками и настилами опустевших товарных складов и выбрался на взвоз. Смоченный дождями булыжник слегка подморозило, идти было скользко, но Родион не умерил шага и скоро очутился на перекрестке. Там он подошел к тусклому оконцу часового магазина и постоял около него, раздумывая. За окном виден был сгорбившийся над верстаком мастер, он собирал карманные часы, ловко подцепляя крошечные части щипчиками.

Родион осторожно надавил коленкой на дверь и вошел. Путаный треск маятников, вразброд и страшно торопливо нарубавших ничтожные дольки времени, необыкновенно углубил тишину, и — против воли — голос Родиона упал.

— Скажите, пожалуйста, — спросил он, — который теперь будет час, по-точному?

— Проверить часы? — спросил часовщик, не отрывая головы от работы.

Оттого что мастер не поглядел на него, Родиону показалось, будто в мастерской стало еще тише, какой-то холодок остро юркнул ему за рубашку, на грудь, и он вдруг громко тяпнул:

— Да не проверить, а узнать, сколько время!

Часовщик вскинул глаза, с удивлением осмотрел Родиона и тоже закричал:

— Что у вас, на пристанях, часов, что ли, нет? Шляндрите только тут!

— Виноват, — неожиданно мягко, точно с перепугу, проговорил Родион, — я не был на пристани, я туда иду. Сколько сейчас, скажите, пожалуйста?

Часовщик ткнул большим пальцем через свое плечо:

— Вон те верные, — и снова наклонился к верстаку.

— Очень спасибо, — сказал Родион и для вежливости добавил шепотом — Четверть седьмого.

Да, часы показывали четверть седьмого. Иначе не могло быть: Родион сменился ровно в шесть, минут на пять задержали его на пристани, минут десять он шел берегом и поднимался по взвозу. Если бы он стоял на вахте или работал на погрузке, он был бы спокоен и мог бы с точностью слышать ход времени. Но он мчался длинной черной улицей, сердце его стучало, точно маятники в часовом магазине, и ему чудилось, что он никогда не угонится за минутами. Потом он внезапно сменил бег на медленный шаг, и опять ноги его, сами собой, ступали чаще, и вновь он бежал, квартал за кварталом, из одной улицы в другую.

Он должен был прийти на место к половине восьмого. Но он потерял чувство времени и, когда очутился на знакомом углу, стал. В тот же момент его обдало жаром; стоять здесь было невозможно. Тогда неожиданно его осветило воспоминание, радостное, как встреча с любимым человеком; он находился вверху Смурского переулка, какая-нибудь минута отделяла его от дома, в котором жил Никита.

Никита не был ему нужен, но у него он мог узнать время, мог переждать и приноровить свой приход точно к половине восьмого. Самое важное — ни секунды не стоять на месте и явиться в назначенный час.

Его долго расспрашивали, прежде чем пустить в дом. Он терпеливо рассказал о себе и о том, откуда знает Никиту. Его провели кухней, узенькой лестницей наверх. Первые слова его, лишь только он увидел Никиту, были:

— Который час, по самому точному?

Оказалось, что в полчаса Родион пробежал почти весь город. Это обрадовало его, но только на один миг: при мысли, что надо разговаривать с Никитой целых три четверти часа, он опешил.

В комнате Никиты стоял книжный шкаф, поперек кровати валялись ноты и раскрытый скрипичный футляр, стол освещала мягким, желтым светом керосиновая лампа. Тепло, какое бывает только в просторных деревянных домах, ровно колыхалось около печи и ощутимо плавало по комнате.

— Ну, как идет это дело? — спросил Родион после первых бестолковых слов. Он подошел к кровати и мотнул головой на футляр.

— Знаешь, теперь — хорошо, — доверчиво заговорил Никита. — То есть хорошо, потому что стало интересней. Я играл недавно на концерте, в квартете.

Он поглядел на своего гостя и объяснил:

— Вчетвером, четыре инструмента.

Родион улыбнулся и промычал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: