20 января.
Сразу 2 смерти: из «Возрождения» узнали, что умер Чириков, а из телеграммы, присланной нам, — что завтра похороны В. Н. Ладыженского. […] Он был нам настоящий друг и верный человек с редкими душевными качествами. Ни одной жалобы, ни одного стона, а жизнь его была все последние годы очень трудная, даже тяжелая. […] Отчего умер Чириков? Они были приятелями. Эта смерть еще более неожиданная, никаких не было слухов, что он нездоров. Вероятно, сердце. Да, оба они не берегли себя. […]
21 января.
Вчера мы хоронили Влад. Ник. Ладыженского на кладбище Сосад. […] похоронен он удивительно хорошо, даже в «фамильном» склепе. […]
Кладбище идет террассами. Дорожка замыкается церковью-часовней. […] Иконостас темный, дубовый. […] мужчины подняли на плечи гроб и понесли. […] Служил священник Любимов. […] Был и хор. […] Похоронили его так, как дай Бог всякому. […]
Дома нас ждал Ян. Мы ему все рассказали. […] Я сказала, что мне на Сосаде так нравится, что я не имела бы против лежать там, а Ян сказал: «Нет я предпочитаю кладбище в Пасси — идут трамваи, проходят люди, все лучше…». […]
30 января.
[…] На днях ходили в Клозон. […] На обратном пути я интересно разговаривала с Федотовым. […] Он не любит женские монастыри, находя, что женщинам нужна половая жизнь, больше, чем мужчинам — это включает и материнство. Иначе развивается истерия и др. болезни, а потому, может быть, в женских монастырях встречается чаще произвол и всякие извращения. […] Касались мы многих предметов, начиная Святыми и кончая Ремизовым, которого он очень ценит и любит. […]
Вечер. В Гурдоне я кое-что записала: Опять Гурдон. Почти 6 лет мы не были в нем. Все то же самое. Только иное время года — зима.
Мы закусывали в кабачке. Мука от кошек. […] Ян сказал, что он мог бы здесь жить и писать: «Был бы богат, купил бы этот замок и жил бы». […]
Довольно легко, даже Ян, дошли до Пре-дю-Лака, где сели на автобус. Леня был так голоден, что купил себе какой-то очень грубой сизой колбасы, и тут же съел ее с большим аппетитом. Рассердился, что мы с Галей не последовали его примеру. […]
11 февраля.
[…] Он [Бунин. — М. Г.] жаловался, как он устал от всего. От одиночества, от того, что он никого не видит, что даже в Париж мы не можем теперь ехать, а главное, что то, что мы получаем, все висит на волоске. […]
— Я так устал от вечной благодарности, голова утомилась кланяться. Ведь подумай, как я живу, никого не вижу, нигде не бываю, перестал писать. А если о себе не напоминать, все забудут. А я не могу писать при таком однообразии жизни. […]
Я посмотрела на Яна. Он, в своей меховой шапке, был очень печален той особой печалью, которая сильна была и у Юлия Алексеевича. У меня защемило сердце. Когда он стал говорить, что чувствует, что писать больше не будет, я сделала усилие над собой, чтобы не поддаться его настроению и сказала, что так нельзя. […]
Ян вообще ничем не может себя забавлять — он даже ни в одну игру не играет. Это важная черта в его характере. Он может наслаждаться только подлинной жизнью, и никакая игра ни в какой области его не занимает. Поэтому ему так трудно жить. Ведь все эти Новые грады, Новые корабли, Новые дома тоже в некотором роде игра, более возвышенная, но игра. […] Ведь теперь Фондаминский весь живет «Новым градом»1. […] Ян сказал мне:
— Главное, что мне вся эта затея кажется ничтожной, и я не могу серьезно о ней говорить. И зачем название «Новый Град»? Претензиозно и даже безвкусно. Да и кто там? Федотов? Степун? […] Остальные еще хуже, все эти Бердяевы. […] А в Россию нам не вернуться, раньше жила где-то на дне надежда, а теперь и она пропала. Надолго там заведена песенка.
И я вспомнила в сотый раз Ростовцева, как он в первый год эмиграции говорил:
— В Россию? Никогда не попадем. Здесь умрем. Это всегда так кажется людям, плохо помнящим историю. А ведь как часто приходилось читать, например: «не прошло и 25 лет, как то-то или тот-то изменились»? Вот и у нас будет так же. Не пройдет и 25 лет, как падут большевики, а, может быть, и 50 — но для нас с вами, Иван Алексеевич, это вечность. […]
После завтрака пили кофе […] Разговор вел И. И. [Фондаминский. — М. Г.]. […] Он сидел на стуле почти посредине комнаты и казался очень большим, массивным. […]
— Мне кажется, что в христианстве 2 правды: «правда Божеская» и «правда человеческая». Христос сошел в мир в самом простом виде простого человека. Почему? Ведь ни в одной религии этого никогда не было. И люди как-то об этом забыли. Сначала помнили о Божией правде и так до Возрождения, когда начался гуманизм и т. д. И тут, как бы забыв о Боге, вспомнили «правду» о человеке. Стали думать, как бы человеку жить на земле хорошо. И хотя это и была правда о человеке, мне кажется, что христианином может быть только тот, кто понял, что в каждом человеке есть божественная правда. — И он по-еврейски на память прочел начало Библии. […]
— А только один писатель об этом сказал, — засмеялся Ян и постукал себя по лбу: — это я в «Бернаре»2.
— Да, да, — подхватил И. И. — «Я хорошо исполнял свое дело. Я был хорошим моряком». — А теперь, — продолжал И. И., — весь мир заражается правдой о человеке без Бога, Китай, например. […] Вот многие удивляются, почему я не крещусь, раз я христианин. […] я просто не чувствую себя готовым. […]
5 марта.
[…] Послали Зайцевым телеграмму. Верочка сейчас, вероятно, волнуется. Последнюю ночь у них Наташа, последняя ее девичья ночь. […] Мужа ее все хвалят. […] Мне очень жаль, что не увижу ее эти дни.
6 марта.
[…] Вчера Ян сказал мне, что он желал бы поехать в Париж, но со всеми нами. Но как это сделать? […] Я устал, запутался. Чувствую, что сделал глупость, три года стараясь написать продолжение «Жизни Арсеньева», нет не могу. Мне надо переменить обстановку, уехать куда-нибудь. […]
Как я предвидела, что много горя принесет нам Бельведер. Ведь какая была находка: ежегодно на 3 месяца уезжать — законный повод встряхнуться. А Ян был недоволен. И что же? Стало еще хуже. Жизнь без всяких впечатлений и никаких денег — работоспособность каждого очень понизилась. […]
20 марта.
[…] Событий за это время было немало. Главное свадьба Наташи, которую мы пережили издали.
Из письма Н. И. Кульман: «[…] Настроение торжественности, взволнованности и даже умиленности охватило всех — молодость и большая привлекательность невесты и жениха, симпатии, которыми пользуются Зайцевы и Соллогубы, самый обряд с его замечательной красотой, проникновенное пение хора — все это создало особую атмосферу». […]
Боря написал чудесное письмо Яну, но у меня нет его под рукой.
[В архиве это письмо сохранилось. Привожу отрывки из него:]
«Дорогой Иван, пишу тебе тем самым пером, которым Вера только что кончила эпическое и обстоятельное описание Наташиной свадьбы. […] Нынче я из „Возрождения“ говорил с Н. по телефону. Из Фонтенбло тоненький, звонкий голос сразу сказал „Папа“? Разговор был короткий. […] мне очень мешали, но голос фонтенблосский веселый. Потом другой, пониже, тоже веселый. „Ну, как вы себя чувствуете, Андрей?“ — „Чудно“.
Вот это факты. Надо думать, что „молодые“ и правда в хорошем настроении.
А старые засели в некое парижское Притыкино. Ты, верно, знаешь, что мы переехали в Булонь. […] В день Наташиной свадьбы, утром, я впервые увидал из своего окна […] St. Sulpice и Notre Dame, по случаю очень ясной погоды. Это мне было приятно. Потом приятно то, что вышел пасьянс „Наполеон“ на Наташино счастье загаданный — а до того 6 раз не выходил и сейчас, только что, еще 2 раза не вышел. Это глупость, конечно, но пишу уж все.