Тогда привратница бормочет про себя, одними губами: «Во имя отца, и сына, и святого духа! — Сама же отвечает: — Аминь!» — и только тогда спрашивает:
— Пан до матери игуменьи?
Я киваю. Как-то странно и неловко разговаривать с человеком через решетку. Видишь, собственно, отдельно один глаз, шевельнешься — другой, посмотришь ниже — увидишь черные, словно закопченные на огне, губы.
— Пан есть корреспондент? — продолжает свой допрос привратница, и теперь я слышу в голосе любопытство, а в глазах вижу первый проблеск интереса.
Я коротко отвечаю.
— Пан из Москвы?
Я снова киваю. Привратница опять бормочет что-то уставное, затем окошечко захлопывается, долго и нудно гремит ключ в замке, и калитка в воротах, наконец, открывается. Монахиня ударяет ею сразу за моей спиной, бормоча молитву, чтобы мирской соблазн не проник вслед за мной. С треском и звоном поворачивается ключ. Скосив глаза, я вижу его круглую головку: ключ весит не меньше килограмма.
— Прошу пана! — произносит монахиня, обгоняя меня, и идет впереди, опустив голову.
Меня распирает любопытство, и, хотя мне несколько неловко, все равно я веду себя как соглядатай во вражеском стане. Бросив взгляд вокруг, я понимаю, почему все окна «покоев» были пусты. С горы спускается большая процессия монахинь. Все они в черном, над их плечами отливают золотом какие-то, как мне кажется, хоругви или кресты. Только приглядевшись внимательно, я различаю, что монахини несут тяпки, и понимаю: откапывали лозы на монастырском винограднике, прикопанные на зиму землей. Виноградник у монастыря раскинулся на трехстах гектарах, — в такую горячую пору монахиням, пожалуй, не до молитв.
Привратница замечает, что я отстал и глазею на процессию работяг, и окликает меня требовательным:
— Пшепрашам пана!
А монахини идут совсем как солдаты. Даже строй у них солдатский, — воины во Христе! Они разбиты как бы на взводы. Во главе и замыкающими каждого взвода идут старухи. Самые молодые — а я вижу и совсем еще девчонок, по шестнадцати-семнадцати лет, — занимают в строю места в середине. «Для лучшего присмотра!» — догадываюсь я.
В это время привратница открывает двери обители и передает меня с рук на руки, как арестованного, другой монахине. Эта немного помоложе, лицо у нее белое, видно, она редко покидает покои. Новая провожатая произносит свое уставное обращение к господу и, уже не задавая вопросов, спешит впереди меня по длинному коридору, в котором пахнет рыбой и капустой. Я вспоминаю: сегодня среда, постный день.
Запах этой постной пищи преследует меня довольно долго. Мы идем мимо трапезной. Двери в трапезную открыты, столы застелены холщовыми скатертями, на них миски и железные подносы с темным хлебом, деревянными ложками. Полевые бригады идут обедать.
Провожатая сворачивает на лестницу, и мы поднимаемся на второй этаж. Тут углом сходятся коридоры, и в каждом коридоре двери — двери с иконами на косяках, и я догадываюсь, что это и есть кельи.
Проходя мимо полуоткрытой двери, заглядываю в нее. Две солдатские кровати, застеленные серыми суконными одеялами, комод, стол под клеенкой, два стула, несколько икон в «красном» углу, и ничего больше! И это обиталище женщин! Или тут живут только старухи?
Провожатая все ускоряет шаг, вот-вот побежит, и я вынужден поспевать за нею. Коридор застелен дерюжной дорожкой, монахиня идет точно по середине дорожки. Глядя на ее мелькающие из-под длинной рясы ноги в грубых нитяных чулках и чоботах, я замечаю, что дорожка истоптана только на самой середине, и невольно иду след в след за провожатой.
Поворачиваем еще в один коридор. По лучу света, пробивающемуся сквозь зарешеченное окно, понимаю: это южная сторона здания, а по тому, что дорожка здесь постелена шерстяная, чувствую: мы у цели.
В стене этого длинного коридора всего одна дверь, обитая черной кожей. По-видимому, за этой дверью находятся покои самой матери игуменьи. Провожатая останавливается перед дверью, стучит в косяк костяшками пальцев, затем смиренно складывает на сухой груди руки крестиком. Пальцы собраны для моленья, поэтому руки, выглядывающие из-под широких рукавов рясы, похожи на желтых птиц, выставивших клювы.
Дверь открывается бесшумно. Провожатая шепчет все те же уставные слова: «Во имя отца, и сына…» — из-за дверей доносится ответное: «Аминь!» — и провожатая отступает в сторону, пропуская меня. Передо мной все еще не мать игуменья, а новая служка, на этот раз молодая, с болезненно белым лицом затворницы, с высоким лбом, с черными, причудливо изогнутыми бровями, придающими монахине гордое выражение. Она тоже отступает на шаг в сторону и пропускает меня через прихожую к следующей приоткрытой двери.
Это, по-видимому, рабочий кабинет настоятельницы. У окна — большой шведский письменный стол с высоким бюро на нем, в котором множество ящичков, рядом — кресло с «тронной», очень высокой спинкой, в углу, вдоль стены, — диван, обитый кожей, три кожаных кресла, между ними — низкий столик. На столике — корзинка с рукодельем. В правом углу — киот, очень большой, с горящей лампадой, со множеством старинных икон, на полу — ковер с высоким ворсом, скрадывающим шаги, направо и налево — полуоткрытые двери во внутренние комнаты.
— О, пан корреспондент, простите, я заставила вас ждать! — произносит мягкий женский голос, и в дверях справа появляется настоятельница. За ее спиной возникает невысокий, чернявый человек в отличном черном костюме, белой сорочке с галстуком бабочкой и лаковых ботинках. — Познакомьтесь, — говорит настоятельница и делает приглашающий жест в сторону чернявого, — ваш коллега господин Джанис…
— Мы знакомы с паном корреспондентом, — произносит Джанис на отличном русском языке.
Я вспоминаю, в прошлую субботу, на пресс-информации в облисполкоме, которая проводится для корреспондентов еженедельно, заместитель председателя исполкома представлял нам только что прибывшего представителя какого-то иностранного телеграфного агентства. Может быть, господин Джанис и подстроил эту встречу?
Мы с Джанисом раскланиваемся, и я снова обращаю взгляд к настоятельнице. На вид ей не больше сорока, она еще очень красива, хотя на лице проступило нездоровое ожирение. Большие серые глаза чуть навыкате, мягкие, не утратившие окраски губы, черный высокий клобук на голове, черная шелковая ряса, в талию, больше похожая на изящное вечернее платье «в пол», так, что ног не видно. Кринолин рясы очень широкий; когда настоятельница идет, она отталкивает подол коленом, и ноги не видны даже при движении. Настоятельница проходит к дивану, садится, и подол рясы опускается, как колокол, оставаясь словно приклеенным к полу.
Мы усаживаемся в кресла за низеньким столиком.
— Не желаете ли кофе, панове? — спрашивает настоятельница и, не ожидая ответа, ударяет ладонью о ладонь. Руки у нее выхоленные, белые, без украшений, ногти без маникюра, но длинные, ухоженные.
На всплеск ладоней слышатся шаги, и из двери слева появляется молодая послушница, что встречала меня, с подносом из китайского лака. На подносе — три маленькие китайские чашечки с кофе и две тонкие длинные рюмки с коньяком. Каждая чашка и рюмка стоят на отдельной вышитой гарусом мягкой подставке. Послушница ставит поднос на стол перед нами и, склонив голову, уходит.
Мы молча отпиваем по глотку кофе. Джанис, лукаво взглянув на меня черными, поблескивающими глазами, тянется за рюмкой. Я следую его примеру.
Коньяк в меру старый, обжигающий, кофе в меру крепок и сладок. Но меня же пригласили не ради дегустации напитков! Помогать настоятельнице своими вопросами я не стану. Пусть начинает сама.
Ей помогает Джанис. Он расхваливает месторасположение монастыря, его хозяйство, роспись монастырской церкви, древние иконы. Похоже, что этот корреспондент уже не один день провел в пределах обители.
— Все так, все так, — благостно вздыхая, произносит настоятельница, но тут на лице ее появляется обиженное выражение, в голосе звучат трагические нотки: — Только местные власти относятся к нам с небрежением, обижают лучшие чувства верующих…