Я упрямо молчу. Джанис, подождав, не попаду ли я на крючок, спрашивает сам:
— Позвольте, преподобная мать, но ведь в вашей стране церковь отделена от государства. Следовательно, они могут жить мирно, как подобает добрым соседям…
— Но если в ваш дом забрался вор, то добрый сосед спешит на выручку! А местные власти на все мои жалобы…
— Но может ли какой-нибудь вор покуситься на дом божьей матери? — удивляется Джанис.
Я, конечно, понимаю, что этот разговор не отрепетирован заранее. Просто оба мои собеседника достаточно талантливые актеры, чтобы вовремя подать нужную реплику друг другу. Но так как мне-то разыгрываемая ими пьеса неизвестна и я не знаю, какая роль в ней мне отведена, то пока предпочитаю помалкивать.
— О! — Мать игуменья беспомощно машет рукой, становясь похожей на обиженного ребенка, а Джанис ловит эту пухлую руку на лету, почтительно прикасаясь к ней губами. — Богохульство никогда и нигде не поощрялось, но наши местные власти слепы и, боюсь, неразумны. — Мать игуменья отбирает свою руку у Джаниса и снова становится строгой и властной. — Да вот послушайте, панове! — Она бросает выразительный взгляд в мою сторону, и я понимаю, что слушать предложено мне. — Советский работник, подумайте, пусть и не очень видный, но представитель власти!.. — еще взгляд на меня, — …собирается украсть одну из агниц божьих, Христовых невест, отдавших свои души на мое попечение.
Джанис делает удивленно-оскорбленное лицо, что-то похожее на «ах!» вырывается из его скорбно поджатых уст, он выпрямляется в кресле, словно ставит «кол» за поведение неизвестному советскому работнику, этому «незначительному представителю власти».
Я весь превращаюсь во внимание — столь удивительно сообщение настоятельницы. Вполне, видимо, удовлетворенная тем впечатлением, какое произвели ее слова на слушателей, настоятельница делает неуловимое движение правой рукой, и рука, словно белая мышка, ныряет в левый рукав и вот уже появляется перед нами на столе. В ней веером лежат смятые, оборванные бумажки величиной с конфетную обертку. Настоятельница рассыпает их по столу, как игральные карты.
С острым чувством горького изумления просматриваю я эти короткие, как голубиная почта, записки, полные страсти и нежности.
Настоятельница настороженно следит за моими пальцами, помимо моей воли тщательно расправляющими скомканные листки. Наконец она не выдерживает и придвигает записки к себе.
— Не в этих посланиях греха дело, — сурово произносит она, — а в том, что надо предотвратить беду. Иначе она обрушится с одинаковой силой и на наши, и на ваши головы… — Слово «ваши» она подчеркивает так выразительно, будто точно знает меру божьего гнева.
— Как зовут этого человека? — спрашиваю я. Почему-то мне вспоминается злое лицо бурового мастера Зимовеева.
— Эта негодница оторвала кусок записки с именем и адресом своего возлюбленного и проглотила, — сухо произносит настоятельница, не замечая, каким обвинением против нее самой звучат эти слова. Как же должна была бояться маленькая монахиня, и не за себя — она уже попалась! — а за этого неизвестного мне человека, своего любимого, если можно назвать любовью такое вот обручение записками в монастыре!
— Он уговорил богоотступницу бежать! — гневно говорит настоятельница. — Вы обязаны предупредить этого негодяя, что милость господа не распространяется на вероотступников!
— Но церковь отделена от государства! — напоминаю я. — К тому же мы не знаем даже имени этого человека. И потом, он, по-видимому, атеист; я что-то не встречал верующих советских, как вы говорите, «деятелей».
— Божий меч падает на голову и того, кто бежал от бога, и того, кто смутил его слабый дух. Вспомните Савла! — Настоятельница предостерегающе поднимает тонкий, длинный палец с розоватым, ровно отшлифованным ногтем.
Слова о Савле обращены, собственно, к господину Джанису, и тот почтительно кивает. К счастью, я знаю эту историю о преследователе христианской секты в языческом Риме, которому бог послал знамение, после чего он сам стал яростным проповедником христианства под именем Павла…
— Вряд ли господь бог будет посылать знамения советскому работнику… В наш атомный век чудеса в основном творят люди. Даже из вашего окна по ночам можно увидеть летящий в пространстве спутник.
— Бог может покарать вероотступницу! — Настоятельница вновь поднимает свой перст. — Таким образом будет косвенно покаран и смутитель ее души. Если он действительно любит, как пишет в своих посланиях, — назидательно добавляет она, и мое сердце вдруг тоскливо сжимается.
Я представляю, как неизвестный мне влюбленный узнает, что его любимая исчезла… Что мы знаем о монастырях и о порядках, существующих у них? Ведь церковь отделена от государства! Я сам только что сослался на это…
Я нечаянно замечаю на обороте одной из записок адрес, написанный энергичным мужским почерком: «Послушнице Софии». Эти два слова заполняют весь листок, тогда как тексты записок на обороте сделаны микроскопическими буковками, чтобы и на малой площади тайного письмеца вместить как можно больше любви и страсти.
— Кстати, мать настоятельница, эта, как вы говорите, вероотступница даже и не монахиня, а всего лишь послушница! Значит, грех ее не так уж велик, да и душа ее еще не отдана Христу, так что она вполне может стать невестой живого человека…
— Пострижение состоится в среду! — резко обрывает меня настоятельница.
Молчаливый Джанис сухо покашливает, то ли предупреждая ее о том, что мне не все можно говорить, то ли напоминая о своем присутствии. Мать игуменья молниеносно включает его в свое наступление.
— Господин Джанис не откажется сообщить верующим всего мира о том, как советская власть вмешивается в дела церкви! — Этим «господин» она начисто отделяет Джаниса от меня. Только что мы оба были просто «панове», теперь же Джанис представитель другого мира.
— Один какой-то невоспитанный представитель власти, мать игуменья, а не вся советская власть, — живо уточняет Джанис. — Мы весьма высоко чтим государственных деятелей Советской страны. Они борются за те же идеалы, которые проповедует и церковь. Многие представители церкви, особенно протестантской, солидарны с ними в общей борьбе за мир и за успокоение на земле… — Эти слова явно предназначены только для меня.
— Но чем я могу помочь, если невесты Христовы предпочитают любовь живого человека? — Я больше не хочу скрывать свою досаду. — За их души отвечаете только вы, настоятельница монастыря. Не могу же я прочитать в вашем монастыре лекцию о том, как грешно любить мирского человека!
Лицо у настоятельницы передергивается, но усилием воли она возвращает привычную улыбку. Однако голос изменяет ей, он звучит жестоко, властно:
— Обратитесь к здешним властям предержащим, пусть они расследуют этот поступок. Человек этот переписывается с нашей сестрой во Христе шесть месяцев, значит, он служит в какой-то городской управе…
— Почему бы вам не обратиться самой?
— Мне это неудобно! — отрезает она.
— Да, настоятельнице неудобно! — подтверждает Джанис. — Она не может сказать, что этим делом заинтересовались представители иностранной прессы. Неудобно ей также напоминать и о том, что униатская церковь совсем еще недавно отпала от истинной церкви Христовой и что в Риме и в Ватикане весьма интересуются положением дел в доме отторгнутой младшей сестры… — Эти фразы он произносит напыщенно, и так и кажется, что из-под пиджака у него вот-вот выглянет краешек сутаны католического патера. Но как остроумно все это они придумали!
— Тем не менее вам придется обращаться к местным властям самой, — не соблюдая больше правил учтивости, отвечаю я. — Впрочем, господин Джанис тоже может попросить аудиенцию у руководителей города! — швыряю я последнюю мину и встаю первым, хотя это и не положено по правилам хорошего тона.
Все мое любопытство иссякло. Душу тревожит судьба несчастной послушницы. Человек, вызвавший в них такой гнев, им пока неизвестен, но ее-то они уже преследуют! Я задаю последний вопрос: