Иванов действительно тогда испугался. Но испугался совсем не того, что имела в виду она. Все-таки он был как-никак медиком и навидался всякой человеческой плоти. Его поразило сочетание невинности и бесстыдства. Наталья вошла в гостиную как ни в чем не бывало, даже не посмотрела в его сторону, продолжая логический ряд вопросов, заданных ею до этого. Она не смотрела на него вовсе не от стыда, это он хорошо чувствовал.
Впрочем, какая уж там невинность! Зуев в тот день дважды бросал телефонную трубку, не отвечая на мужские запросы. В третий раз он не выдержал:
— Я же скоро уеду! И ты можешь резвиться, как тебе вздумается. На любой лад. Все четыре рода войск к твоим услугам…
Но она была просто неподражаема:
— Миленький, ну что ты сердишься? Я же все равно твоя. В конце-то концов, что от меня — убудет?
К Зуеву снова вернулось чувство юмора:
— Не убудет, не убудет! — он похлопал ее пониже пояса. — А вот если прибудет… Тогда на подводный флот не надейся.
— Развод?
— Смотря кто в маневрах участвовал. Какая-нибудь там авиация или морская пехота — все! Крышка. А если подводный флот…
— Циник! — захохотала Наталья, обнимая Зуева.
Вскоре Слава уехал на Север. Его племянница, обещанная по телефону, не появилась на свет. И при чем тут давно прошедшие дни?
Иванов шел по Арбату и не знал, кому теперь звонить и куда себя деть. Встреча с сестрой и обед в шашлычной только усугубили беспорядок в душе. Ощущение какой-то незавершенности и недостаточности и вместе какого-то неосознанного излишества не покидало его.
Дмитрий Медведев, как Пушкин, шутливо называл себя мещанином. В пору своей студенческой молодости, в те самые времена, когда московские отроки пели на вечеринках «Я встретил вас», вошло в обычай разбирать свои родословные. Миша Бриш — тогдашний студент Бауманского — первый обнаружил в себе одну тридцать вторую голубой крови. Не зря еще в школе к нему прилепилась репутация «идущего впереди». Другой приятель Медведева — Вячеслав Зуев учился в военном училище, и не в Москве, но имел, по слухам, одну шестнадцатую. Что оставалось делать Медведеву? Студент первого курса МФТИ в разгар зимней сессии начал изводить ватманские листы. Он вычерчивал родословное древо. Хотелось с помощью времени познать самого себя. Но философия при этом исчезла куда-то. Миша Бриш еще в школе дал Медведеву кличку: Предсказатель событий. «Если ты разгадываешь будущее, — говорил он Медведеву, — то с прошлым-то тебе просто нечего делать!». Ничего, кроме подспорья в изучении истории, не получилось из этих вычерчиваний. Зато история повернулась к Медведеву иным, неожиданным для него боком. Выяснилось, что отцовская стихия ключом била из толщи дальних боярских родов, а материнская скромно струилась из ближайших недр черносошного тверского крестьянства. Медведев изучил даже геральдику своих предшественников, положивших начало многим созвездиям потомственных военных, купцов, священников и мещан. При этом родословное древо обнаружило странное свойство: оно росло как бы в обратную сторону, переворачивалось с ног на голову, крона преобразовывалась в систему корней.
Позже Медведев применил к этому переходу математический метод, постепенно запутался и потерял интерес к своей родословной. Только отец, умерший в тот год, когда Дима закончил МФТИ, вновь и вновь будил интерес к прошлому. Будучи ученым-географом, он внушал своему сыну необычные истины, которые забывались. Но они вдруг всплывали в сознании, вспыхивали многие годы спустя. Разглядывая астролябию петровских времен, стоявшую на особом столике в кабинете отца, Дима то и дело стукал себя по лбу: случайный взгляд на карту прояснял забытые отцовские намеки и недоговоренности. Отец утверждал, например, что Аляску мы продали американцам за конфеты, что в Калифорнии и до сих пор звонят русские колокола.
Жилище на Разгуляе давно утратило черты отцовских влияний. Понемногу, но очень активно обновлялись гардеробы, старая мебель исчезала после ремонтов. Пошли было в ход эстампы, торшеры и пластиковая химия. Потом началась эпоха самоваров и домотканых дорожек. Медведев великодушно взирал на все эти квартирные перетряски. Правда, он решительно пресек Любины поползновения на его комнату, не разрешил заполнять пространство книгами и безделушками. Не то чтобы он не любил читать, нет, он как раз и боялся книг из-за того, что слишком любил читать. Если книги торчат перед тобой утром и вечером, их надо читать, рассуждал он. Читать же все, что торчит, он не хотел, считал это худшим видом духовного рабства. По той же причине в свое время он резко забросил шахматы, называя их пожирателями драгоценных минут, паразитирующими отнюдь не на лучших человеческих свойствах.
И все-таки его комната, превращенная после смерти матери в спальню, стала похожа на гостиную. Правда, кроме жены и дочки он никого туда не пускал. Когда гость проявлял настойчивую назойливость, Медведев поднимал палец и говорил «чш!», начинал молоть какую-нибудь на ходу сочиненную чепуху о Пагуошском движении или об эффекте Допплера в отношениях мужчины и женщины. Он брал любопытного под руку и отводил в сторону.
Большая кухня служила Медведевым и столовой, и местом для детских игр. Верочка нагромождала там целые волшебные города. Она так не любила детский садик, что все неприятности, связанные с коллективным воспитанием, она перекладывала на кукол. Неприятное знакомство с зубоврачебным кабинетом она тоже безжалостно разделила с куклами.
Медведев скрипел зубами, когда сонную хныкавшую дочку поднимали с постели, чтобы увести из дому. Он считал, что дети в эпоху этой пресловутой НТР лишены детства: едва появившись на свет, они начинают взрослую жизнь. Пока жива была мать, Вера иногда по неделе сидела дома. Но мало ли что было, когда была жива дочкина бабушка!
Гостиную с креслами и одношерстным диваном жена и теща превратили чуть ли не в библиотеку, книжные стеллажи рождали ежедневную пыль, от которой увеличивались детские аденоиды. Рояль среди стеллажей звучал глуше и недовольнее, словно книжное удушье коснулось и его, самого устойчивого квартирного старожила. Да и играли на нем теперь нечто совсем иное. Впрочем, все это мало коснулось медведевского сознания. Его душа была широка, как широка и коренаста была вся его подвижная фигура, за внешним видом которой Люба следила, пожалуй, больше, чем за своим. Она гордилась своим Дымом, как она тайно от всех называла мужа. Она сдержанно любовалась им, когда он по утрам уходил на троллейбус или когда шелестел на кухне газетами, фыркал, бормотал что-то и наконец кричал словно бы на вокзале:
— Люба, Люба! Урра! Урра, дорогая, проблема бессмертия решена! Ты слышишь? Один киевский профессор предлагает для эксперимента свою голову. Пусть, говорит, отрежут и заморозят. А лет этак через двести разморозят и пришьют какому-нибудь безголовому дураку! Нет, каково, а?
И он хохотал, смеялся тем удивительным детским смехом, громким и безоглядным, который она знала еще с девятого класса.
В шестом Люба ходила с Мишей Бришем на каток в парк имени Горького. В седьмом она сильно влюбилась в одноклассника Славу Зуева. А в девятом классе неожиданно объявился этот быстроходный Медведев. Она и до сего дня не понимает, отчего мама, Зинаида Витальевна, вроде бы и неглупая, а главное, своя, родная, не понимает, вернее, не чувствует, что такое Медведев. Он, ее Дым, такой талантливый, такой не похожий на всех остальных! Если б еще не эти вспышки несдержанности… Они у него редкие, но страшные по своей силе. Мать даже не знает о них. Что бы она сказала, если б однажды увидела Медведева в гневе? Жутко даже подумать… Но хуже всего то, что Вера, это шестилетнее существо, прекрасно чувствует, как бабушка относится к папе. К ее, Верочкиному папе, то есть к Медведеву. Вера, эта маленькая хозяйка семьи, взяла на себя непосильное обязательство: заставить бабушку любить папу. Обо всем этом думал иногда и сам Дмитрий Медведев, но думал мимоходом и всегда в третьем лице, что особенно его раздражало.