Однако, поравнявшись с головой лошади, Пичигалка не остановился, а наоборот, взявшись за ремешок узды, отнюдь не для того, чтобы обрести опору и избавление от своих шатаний и бросков, не пошел за конем, а властно повел его через железнодорожные рельсы.

— Это куды ж в наши места, Васильич? — с жадным любопытством, как пиявка, сразу же впился он в нового человека. — Никак в Заскочиху? Ах ты, это ж надо ж, такая случайность вышедши! А к кому ж там? Не к Денисенку ли конька подковать?

Я ответил, что-де нет, не конька, а что еду я ко всем на двадцать верст кругом известному Ивану Саввичу Михееву, подрядить старого искусника на посильную ему работу к себе в Щукино. Ударим по рукам — я за ним не верхом, в линейке подъеду.

— А, ну, это дело другое. К Ивану Саввичу — это пожалуйста, пряпятствия нету! А я уж забоялся: а ну, к кому из Денисят, к братьям? Мало ли, думаю, может, конек-горбунок ваш расковавши — так к Михаил Денисычу? Или, думаю, по сапожной части — к Лешеньке, к середнему; хороший мастер! А то, полагал, а вдруг к Никешке, к старшому, к медовику, — он как раз в четверг божью скотинку свою подрезал, так и у меня тут медком припахивало! Увидел вас и думаю — дай-ко добегу до дороги, предупряжу человека, поостерягу: нельзя ноньма к Денисятам! Ни к онному нельзя! К ихнему дому теперь и близко подходу нет, все равно, как к Никешиным вульям. У них такое случивши, без дымокурки и сунуться немыслимо! Да ведь дымокурка-то — она от пчелки; от человеков она не действуе…

Пичигалка (он же Василь Василич Чибисов, кто-то подсказал ему такую фамилию, он ее принял, а общественное мнение утвердило), хоть я и спросил у него, что у Денисовых случилось, не ответил мне на вопрос, но, не отпуская уздечки моего коня, как бы влек его на гребень невысокого бугорка, вокруг которого как раз и росли описанные мною сосны и который пока закрывал от нас деревню. Он явно хотел что-то показать мне «за шелбменем», но желал присутствовать и сам при моем ожидаемом изумлении. На верху гряды он затпрукал: «Тпру! Тпру!» И я натянул повод.

— А ну, Васильевич, видишь?! — таинственно приглушив голос, спросил он загадочно, но и нетерпеливо.

Нет! Сначала я не заметил ничего достойного внимания: Заскочиха, деревнюшка не большая и не маленькая, очень зеленая и очень уютно расположенная на клочке холмистой и овражистой местности, выглядела, как обычно: избы, яблонные[3] сады, прогоны в плетнях, густо увитых хмелем…

— Да нет, ничего такого не вижу особенного, — признался я. Это обрадовало Чибисова.

— Да как же нет, Василич? — совсем уж зашептал он мне на ухо. — На денисовский-то домик поглядите! На крышу на ихнюю. Как же так: ничего особенного?

Крепко построенный денисовский дом стоял как раз первым от полотна, по правой стороне песчаной дороги, и вроде как бы выскочив чуть поперед перед своими соседями насупротив. Это был хороший, основательный дом из толстых, еще не окончательно успевших посереть, тяжких бревен (лесные дачи — вон они, за чугункой, рукой подать), дом в три сруба — шестистенок, с сенями в середине и двумя избами на обе стороны, с крыльцом из сеней, и — что было редкой особенностью — с маленьким шатерком вроде мезонинчика — этакой веселой горенкой над сенями. Крыт дом был отличным, уже засеребрившимся, гонтом, мелким, тщательно пригнанным и, по всей видимости, еще даже не намекавшим на надобность подправки или перебора.

И вот, доведя взгляд мой до этого самого «гонта», я только присвистнул от удивления. Денисовский дом стоял на весьма эффектной складке местности, как бы на невысокой приступке, спиной к хорошему густому саду (там был и огород), лицом в проезд, отходивший вправо от дороги. И на левой избе, на крыше, обращенной в сад, то есть к нам, в аккуратном ее гонтовом покрытии виднелась почти круглой формы темная дыра, точно пробоина от недавно попавшего в крышу трехдюймового снаряда.

Однако ни о каком «снаряде» тут и речи быть не могло: во-первых, откуда бы, а во-вторых, отверстие было явно проделано человеческими руками, аккуратно и с бесспорным стремлением не повредить крышу ни на одну гонотúнку лишнюю. Даже и без Пичигалкиных предупреждений такое зрелище показалось бы мне загадочным; теперь же я просто остро нуждался в объяснениях.

Бородатое и простоволосое лицо Василия Чибисова преисполнилось радости оттого, что это именно он сможет удовлетворить мое любопытство.

— Слышь, мáлец, — многозначительно подмигнул он мне. — Куды тебе гонцы-то гнать? Никуды твой Микитич не уйдет; он и с дому теперь уже не кажный день выходя. Давай слезай с жеребца да вот садись на канавинку, на край, — не бойся, земля теперь, что печка теплая, задницу не застудишь, — и я тебе все это святое описание расскажу — как и что тут у нас вышедши.

Я сделал по его указанию. Мы сели рядом. Мне стало как-то сразу легче и спокойнее, потому что в сидячем положении Чибисов не размахивал «крыльями» и не «порхал» из стороны в сторону, да и в груди у него перестало ныть и подвизгивать, и я сказал: «Ну?»

Нет, конечно, он не ответил мне «с маху», одним словом; по-видимому прикидывал, с чего ему выгоднее будет начать. Он просто сидел на бровке канавы, вертя в руках какой-то придорожный цветок, «что твоя барышня», и поглядывал то на небо с толстыми круглыми облаками, то на Заскочиху, то на меня.

— Ну, чего я табе, Василич, долго плацформу подводить-то буду; ты и без меня главное все знаешь. Живут в деревне Заскочиха Медведовской волости Скопской губернии три брата Денисенки: Никешенька, старший, медовик и садовод, середний — Ляксей Денисыч, сапожник; ну и младший, Михайла; недавно, конечно, выучился на кузнеца; кузницу вон, за садом, видишь, у дороги отхлопал! Живут, никто про них слова дурного не скажет: три брата, три мастера! И всим народам от их польза. И так — что ты?! Чем их осудишь — ребята смирные, вежливые, особенно уж этот Мишенька, — кошке на хвост не сяде, скаже: «Няньк[4], подвинься!» И женки у старших двоих — слова плохого не выговоришь: у Никеши бран со Щипачева, у Леши… Ай, памжа, вот забыл… здаля откуда-то! Да никак с самого Астротова. Словом, все хорошо, одно плохо — матка у их, Марья Герасимовна, соплашенная ведьма…

— Ведьма? То есть как это ведьма? — от неожиданности растерялся я. — Что, злая баба? Ругательница?

— Ох, Василич, Василич! — снисходительно покачал головой рассказчик. — Злая баба, так она злая и есть. Их в кажной деревне, что курей. Ругателька, ругателька: мало ли их? А я тебе говорю: матка у их — законная ведьма!

— Ну, слушай, Чибисов! — сказал я не без досады. — Да откуда ты это взял?

— Ай, барин, да рази ето я узял? Да ето вся волость взяла. Ну, вот я вам про такой случай расскажу, а вы уж сами думайте, что он значе. Вот живу я тут тихо-смирно. И пущает моя баба с прошлой весны у нас на племя белых курей-тальянок: в Прискухе достала — барское наследство. Хорошо! Кура ходе белая, пятун ходе белый, — биз отметины! Других курей коло нас нетути. Слышишь? Вот наклала наша Белянка яец; женка моя сажае яну на яйца. Кура села добро; крепко сидит; поклевать и то раз в три дни сходе. И надо ж на памжу, на Фомино воскресенье, вздумайся моей хозяйке с-под кровати тое лукно вытянуть, послухать, не попискивают ли в яйцах типлята? Так она его с курой волокет — кура-то: «Кр-р-р-р! Оставь, значит, меня, баб, на месте!», а баба того не понимае, — тяне яну на середку избы. Так в лукне и вытащила! И только она с-под ей первое яечко добывае, дверь — раз настежь! И тая, Герасимовна, в избу — скок! Ну, что ж? Пришла, так пришла: она так-то старуха добрая и вумная, есть с ким поговорить. «Вот, — говоре, — шла мимо, да, думаю, узгляиу я на Минишну на мою, как она тут по избе мечется…» А Матреной Минишной мою женку кличут; так ета Герасимовна яну горазд любе. И надо ж, завидела она, как на памжу, тое лукно и тую куру. И усмехнувши так, и говорит: «Беленьку курочку на беленьки яечки от беленького петушка посадила? Ну, беленьких типляток и дождешь»… Сказала — пырьх! И полетела к себе на двор… Ну, женка моя — мне: «Вась, боюся я, как бы она моей куре чего не сделала!» Еще я ей ответил: «Да брось чудить: она ж к тебе своя». (А в моей Матрехи у ейного Никешки сын крещена: кума и кума!) Так? Ладно! Проходят три дни, начинают тыи типлята лупиться… Ну, не поверишь, Василич, хоть бы один беленький: двадцать три штуки — и все коноплястые[5], что куропаточье яйцо! Ну, скажи, не у ёй сделано?

вернуться

3

В южной части Псковской губернии в десятых годах говорили именно так. «Яблочный» — значило «сделанный из яблок», «яблочный квас». (прим. автора.)

вернуться

4

«Няньк» — почтительно-ласковое обращение к старшей сестре и вообще молодой близкой родственнице. (прим. автора.)

вернуться

5

«Коноплястые» — в мелкую пестринку. (прим. автора.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: