Крепкие хоромы васьковского прялочника виднелись прямо впереди, и я, под предлогом погреться, направил коня прямо в его ворота.

Прялочник Никифор-Баран (и сам он был курчав, и двое детей-сыновей носили на головах природные мерлушковые шапки, да и дочек — а их было у него четыре, все хорошенькие как куколки и все со вьющимися волосами, «чистые ярки шленские», — тоже наградил такими куафюрами) встретил меня с псковским гостеприимством: «Баб! Самоварчик… Да яечек свари пяток: видишь, сдалека едет, смерз, оголодал…» — и усадил за стол беседовать. Поговорив немного о том о сем, поглядев в соседней с избой мастерской на две-три почти готовые красиво расписанные, а, пожалуй, еще более красивые, пока они были неокрашенными, розовато-белыми, самопрялки, похвалив их, я нашел случай и спросил хозяина — будто бы смехом — про то, какую нелепицу про него по деревням рассказывают: что он у спекулянта купил тромбон и, главное, дал за него осьмину жита.

Глаза Никифора Сергеева Баранова вдруг стали узкими щелками и побежали по кругу, ни на миг не выпуская, впрочем, меня из-под наблюдения. Он сразу невольно как бы выбросил на благообразном лице своем вывеску: «Ух, хитер!»

Чтобы не отвечать сразу, он полез за печку, достал из груды золы на загнетке уголек, закурил, держа уголь ороговевшими от подобных процедур концами большого и указательного пальцев, и сел на лавку против меня.

— А ведь и правда, Лев Василич, купил я тей транбон… — проговорил он с неожиданным простодушием. — На что он мне, говоришь? (Я не говорил этого.) А вот хочешь, покеда хозяйка самоварчик грее, сходим посмотрим; другим не показываю, тебе покажу. Только, брат, шубейку накинь: не так чтоб далеко, а все — по улице…

Мы оделись и вышли на придворок, а с придворка, сквозь маленькую дверцу под поветью, выбрались на огород. В огороде, аршина на два засыпанном ровным чисто-белым, без синевы, по «тьмяному» тусклому февральскому дню, снегом, на том его конце виднелось накрытое снежной же шапкой гумно. К гумну этому была проложена одна узкая, — видно, что ходит один человек и ходит ежедневно, — тропка. Ворота гумна были на замке: хозяин-то крепкий. Мы вошли внутрь: чисто подметенный ток, помело и лопата в углу, над ворохом мякины; кое-где из щелей по полу языки ветряных снежных задувов. Хозяин открыл дверь риги — поманил меня за собой. В крестьянские риги мне влезать было — впору на корточки садись, но, влекомый любопытством, я нырнул в рижную темноту. «Сичас, сичас, Василич, сичас, окошко…» — бормотал во тьме Никифор. Он вытащил из крошечного, в одно бревно высотой, окошечка пук гороховой «тины» пополам со снегом, и, как только свет проник в рижную темноту, я ахнул.

В «яме» у самого чела рижной лежачей печи был установлен перегонный «куб», самый обыкновенный, гнать самогонку. Рядом с ним, на заботливо расположенных крупных булыжниках, стояло нечто вроде деревянной, обитой железными обручами, ванны, наполненной тающим снегом, а в этом снегу, приделанный широким раструбом своим к кубу, погруженный сложным сплетением трубок в снег и талую воду, виднелся превращенный в змеевик он самый… «транбон», а если точнее сказать — оркестровая труба, нашедшая здесь, хитроумием Никифора Сергеева Баранова, свое «истинное», не предусмотренное мастером, ее изготовившим, назначение.

Под кубом горели не дрова, а очень аккуратно сконструированная керосинка на четыре широких фитиля. В кубе сердито булькало, взбурливало, хлюпало, а из мундштука трубы капля за каплей стекала в подставленный скудельный сосуд прозрачная, как слезина, жидкость.

— Ну вот и гляж, Василич! — проговорил, насладившись моим удивлением, Никифор. — Вот тебе и транбон… Говорят: «музукантщик найшелся!», а ты видишь, кака у меня тут музыка идет… Градусов, прямо скажу, на семьдесят — восемьдесят… Постой, малец, не торопись… Где-то у меня тут стаканчик прибран… Сичас мы с тобой с етой музыки пробу снимем: хороша ли?

Я не мог отказаться, и музыка оказалась и впрямь недурна. «Вот и жизнь доживаю, а его вспоминаю всякий раз, как гляжу в ту сторонку…» Кого — его? Музукантщика чертова, Микеню-прялочника!

«КРЕМ-БРУЛЕ»

Летом 1919 года я поехал в Заскочиху… Должен объясниться: то место, куда я направлялся, по-настоящему звалось не Заскочихой, а иначе; Заскочиха-хуторок, нечто вроде маленького крестьянского именьица, находился возле самого Иванькова в Михайловской волости. Моя Заскочиха лежала далеко оттуда.

И имена людей, про которых я буду рассказывать, — не настоящие. Оно и понятно, рассказывать о них я хочу свободно, так, как все они мне увиделись и запомнились. Но ведь видел я их действующими пятьдесят восемь лет назад. А приятно ли будет их детям и внукам, — почем я знаю, может быть, они летчики — Герои Советского Союза, генералы армии в отставке, прославленные балерины, известные литераторы, — услышать то, что я знаю об их отцах и дедах, «тогдашних» скобарях? Лучше уж допустить маленький маскарад.

Итак, в июне 1919 года я поехал в Заскочиху по важному делу: мне вздумалось отремонтировать наше старое щукинское, красного дерева с бронзой, бюро-конторку, очень красивое, со множеством секретных ящичков и тайничков, с белыми, неглазированного фарфора пластинками на этих ящичках, чтобы писать на них карандашом, на одном «ревень», а на другом «ипекакуана», с откидной доской-конторкой на металлических тяжках, крытой изнутри зеленым приятным сукном. Лучший по трем волостям столяр-краснодеревец, глубокий старик Иван Саввич Михеев жил и работал именно в Заскочихе. Я хотел уговорить его приехать ко мне в Щукино и привести эту «шифоньерку» (звали эту мебель и так) в порядок.

Заскочиха была деревней не слишком большой, но по нашим местам и не совсем маленькой. Подъезжать к ней надо было, миновав железнодорожный переезд, неподалеку от которого, как раз за полосой отчуждения, стояли на песчаной лужайке неимоверной толщины и такой же красоты и величественности сосны — штук шесть или восемь, — коренастые, могучие, ярко-оранжевые, если чуть подняться повыше по их стволам, точно перенесенные сюда на машине времени откуда-нибудь из третичного периода земли[2].

Перед Заскочихой, ежели ехать к ней с той стороны, откуда я прибыл, и еще по ту, низовскую, сторону полотна имелась деревня Большое Васьково, а между нею и переездом, уже совсем у самых телеграфных столбов, посреди довольно обширного болота, на сухом бугре, какие порою как раз из самых глубоких болот возникают, как острова из океана, стояла изобка недавно вышедшего сюда на хутор шумливого, суетливого и не чересчур толкового мужичонки, по прозвищу Пичигалка. «Пичигалка» в наших местах значит птица чибис, и надо признать, что как ни толкуй это прозвище, оно приходилось к его носителю «пак-в-пак».

С одной стороны, он поселился «на кочке, сярёд болотины» — ну чистая Пичигалка! С другой стороны, когда-то, лет десять назад, Василия Васильевича этого «зимой в лясу ялиной маленько стебануло». С тех пор на ходу он перестал держать равновесие, а продвигался вперед как-то зигзагом, точно его заносило с одной стороны дороги на другую, и при этом судорожно размахивал на каждом шагу обеими руками — точь-в-точь как чибис крыльями при своем суматошливом и бестолковом судорожном полете. Наконец, после того же несчастного случая в лесу, помятая упавшим деревом грудь Пичигалки поминутно испускала сиплые и звонкие не то хрипы, не то стоны, совершенно похожие, среди окрестного шума, на унылое «чии вы?» той болотной птицы, имя которой он и получил с тех пор в прозвище.

Нет смысла воспевать здесь исконную меткость и беспощадность крестьянских прозвищ: их восхваляли и им вдосталь поудивлялись и Гоголь, и Тургенев, и иные. Должен сказать, что я мгновенно вспомнил эти хвалы, как только ко мне полунаперерез, полувдогонку (мне пришлось притишить «ретивый бег» моего конька, чтобы дать ему возможность настигнуть нас) по широкому прогону, ведшему от его придворка к дороге, взмахивая руками-крыльями, косолапо мотаясь, как подвыпивший, от плетня до плетня, бросился не то бежать, не то и в самом деле лететь странный длинный мужик в черном жилете поверх белой, по первоначальному замыслу своему, рубахи. Он подоспел к выходу на дорогу, до меня донеслись странные звуки, вырывавшиеся из его поврежденной груди, и рука моя волей-неволей натянула повод; казалось, он вот-вот упадет от переутомления.

вернуться

2

Рад отметить, что эти хвойные гиганты и сейчас стоят на своих местах. Если вам придется ехать по линии Ленинград — Витебск, смотрите между станцией Локня и полустанком Самолуково в окна вправо по ходу, и вы увидите их, (Стояли в 70-х годах, — Составитель.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: