— С арапом-то как же?
— С арапом-то? Да как же с ними говорить?., говоришь обыкновенно уж кой-как, как-нибудь там разговариваешь: гара-дара, кара-бара, ну он и понимает… "А что, скажешь, сём мы по рюмочке кольнем?" — "Бара-бара!" Ну и выпьем… все едино! И можно даже сказать, что в нашей земле эти разные языки ничего не стоят; ежели в нашу сторону попал, то свой язык должен прекратить. Потому у нас первое дело — начальство: ты ему хоть по-каковски рассуждай, а прошение пиши по-нашему — на гербовой бумаге. Это раз. И опять же Иван Филиппычу два с полтиной ты отдай. На каком языке ни лопочи, а уж он с тебя стребует; у него разбору нет — арап ты или же ты наш православный. Цена одна для всех. Так-то-с!
Рассказчик на время приостановился.
— Так, докладываю вам, — продолжал он, вздохнув, — так вот я от дому поотбился… На семнадцатом годике начал я в первый раз от себя представления давать; через два года женился. Да так и живу! У маменьки-то теперь уже дочери замужние — за благородных выдала двух, третья, девушка, при ней… Один сын в Санктпетербурге, в военной службе, офицер. Кое-когда слухи доходят; к маменьке иной раз зайдешь с заднего крыльца: пирога вынесет, поцелует в лоб, заплачет и скажет — уступай!" Сестры-то и знают, кто я, но виду не показывают. И я на это не обижаюсь, истинным богом говорю. Кто я? Сказано: "непетый кулич никто есть не станет", так и я… Ежели они со мной перед людьми знакомство выкажут, тотчас же мораль об них пойдет. Лучше же я их оставлю. Дай им, господи, всякого благополучия! Сказывали уж и за младшей жених присватывался, дай ей бог!.. Истинно — от души! И родителя тоже редко вижу. (Давно уж в камилавке!) Издали только голову качнет, когда видит, что я ему кланяюсь… Чует мое сердце, хочется ему мне словечко сказать, ну, да сан ему не дозволяет. Так я вот все один с семьей и треплюсь! Однажды только военный-то брат, что в Санктпетербурге, забежал ко мне… Уж истинно осчастливил; как же-с, сами посудите, благородный человек, и разыскивал меня по всему городу!.. Только и это дело у нас не поладилось. Обрадовался я ему и послал тихонько за водкой. Надо же чем-нибудь человека принять!
"Сидим мы с ним в саду, толкуем. "Позвольте, говорю, жену я вам свою покажу?.." — "Я ее, говорит, видеть не могу… Она погубила тебя… Ты опустился, упал. Я, говорит, и шел за тем, чтобы тебе это сказать… Ты должен, говорит, бросить жену… ты самородок, она дубина!" Я руками и ногами. А в это время — несут водку. Братец мой осерчал, и весьма осерчал… "Ты, говорит, пьяница! Я хотел, говорит, тебя поднять, а ты свинья…" — "Помилуйте, говорю, братец! Верьте богу, истинно от души!" — "Нет, нет, говорит, я вижу… Это в вас самих, говорит, сидит подлость-то! Хочешь разъяснить ему, а он водку!.. Свинья!.." — "Да, братец", говорю… "Нет, ты просто, говорит, свинья, свинья и свинья… До свиданья! Прощай!" Хлопнул калиткой — и был таков.
"Так я больше никого и не видал из родных у себя… Точно, грустно иной раз бывает, всеми оставлен, ну, да зато жена, дай ей бог…"
-
Через несколько минут, стоя у окна, я видел, как господин Иванов плелся по тротуару. Шел он тихо, заглядывая во внутренность лавок, и остановился у дверей фруктового магазина. Я видел, как лысый купец взял у него из рук бумагу, посмотрел и опять возвратил, махнув рукой. Иванов вежливо раскланялся и поплелся дальше.
3. ИДИЛЛИЯ
(Из чиновничьего быта)
Была осень. По небу бродили сероватые тучи и медленно сыпали на мокрую и грязную землю хлопья рыхлого снега.
У растворенных ворот одного небольшого домика в три окна стояло два чиновника, держа друг друга за руки.
— А то зайдемте, Семен Кузьмич, — говорил один из них, в старой шинели, надетой в рукава, с отвисшей из-под капюшона коленкоровой подкладкой.
— Да уж заходить ли? — в раздумье проговорил другой.
— Что там! эва! Заходите — да и только. Право, по одной пропустить истинно приятно!
— Разве по одной?
— Ей-богу; у меня есть этакая особенная… Пойдемте-ко!
— Ну-ну так и быть уж!
И они пошли.
Скоро они вошли в небольшую комнатку. В углу горела лампадка перед образом в большом красном киоте, на котором до самого потолка громоздились просфоры в бумажках, расписанные яйца и другие подобные предметы. По полу расстилались чистые половики, у стен чинно разместилось несколько старых кресел с круглыми спинками.
— Прошу покорно! — сказал хозяин и, наскоро сотворив крестное знамение, направился в чайную.
В это время в соседней комнате на столе кипел самовар. Старшая дочь хозяина, девушка лет семнадцати, разливала чай; мать ее, старушка, сидела тут же. На пороге показался отец.
— Ты с кем это? — спросила жена.
— С Семеном Кузьмичом. Чайку нам дайте да свечу! Поскорее!.. Эй ты, Марфа! — крикнул он горничной, — свечу неси.
— Сейчас принесет, — проговорила жена. — Что это долго так нынче? — прибавила она.
— Да, таки долговато… Ирмосы тянули-тянули. Я думал, и конца не будет…
Проговорив это, муж хотел было удалиться, но какая-то тайна, очевидно, мучила его. Нерешительно подвигаясь к двери, он потирал кулаком спину и необыкновенно тихо заговорил:
— Поясница что-то…
— Опять, небось, распахнулся на паперти?
— Нет… О-ох!.. Как ломит! О-ой!.. Ты бы нам дала по рюмочке, да закусить чего-нибудь.
— Пошли закусочки! — отчаянно произнесла жена.
— Ну что закусочки? Мелет, не знает что!
— Нет, знаю!..
— А ты, сделай милость, молчи… Во сто тысяч раз лучше это будет.
— Что молчи-то? И так все молчу. Совсем дурашная какая-то стала.
— И была-то не больно — тово! Дура дурой и была-то! — бесцеремонно заметил супруг и вошел в залу, аккуратно притворив за собою дверь.
Гость молчал. Молчал и хозяин.
— Намедни у Еноховых "вечную кликали", — наконец проговорил гость.
— А! Сорокоуст? — спросил хозяин.
— Сорокоуст-с.
— Это когда?
— Третьего дня.
— Да-да-да. А мы с Емельяном Иванычем были у Селезневых на перепутье.
— Что же, как? — с любопытством спросил гость.
— Хорошо. Признаться, до такой степени, что именно — еле-еле…
— Хе-хе-хе-хе.
— Никольский, Егор Егорыч, знаете? так тот все просил, чтоб его в колодезь опустили в бадье.
— Зачем же?
— Уж и, ей-богу, даже совершенно не могу вам определить этого…
Хозяин и гость дружно засмеялись.
Из соседней комнаты показалась горничная с подносом, на котором помещались графин водки и тарелка с кусками белого хлеба. Приятели выпили.
В это время в передней застучал кто-то калошами и хлопнул дверью.
— Кто там? — спросил хозяин.
— Это я-с!
— А-а!
— Кто это-с? — полюбопытствовал гость.
— Сын мой.
Гость оправился.
Вошел молодой человек, лет под тридцать, с примасленными волосами и лоснившимся лицом, выражавшим высокое смирение.
— Где был? — спросил отец.
— В Крестовой-с, — подходя к родительской ручке и потом свидетельствуя почтение гостю, произнес сынок.
— Садись-ко!
— Сяду-с.
— Водки хочешь?
— Не пью-с.
— Ну что ж, много народу было?
— И-и, боже мой!
— Там ведь постоянно большое стечение, — вмешался гость.
— То есть яблоку негде упасть, — с умилением добавил сын.
— А-а-а!..
— Да-с. Нынче архиерейские певчие пели двухорнос "Слава в вышних", Бортнянского сочинение. Басы, я вам, тятенька, скажу, просто на стену лезли!
— Именно на стену, — вмешался гость.
— И как глотки целы, подумаешь? — произнес сын и задумался.
Подали чай.
— Саня! — крикнул отец, — нет ли там ромцу?
В соседней комнате мать и дочь встрепенулись.
— Послушай-ка, что-то говорит, — произнесла мать, вся обратившись во внимание.
— Рому спрашивают, — отвечала дочь.