Поводок с ошейником можно сделать при желании из ремня и подтяжек, но тогда будут падать штаны. А жрачку? А ветеринар если заведет меркантильные песни? Ох, боже ты мой!

Была у Жени одна зацепочка — записаться в экспериментальный кружок изобразительных искусственных художников, где слегка одаренным и сильно наглым кружкистам давали стипендию. Она уже была раз в чем-то таком и рисовала странные маленькие картинки, семь на пять, примерно, сантиметров, где мальчик стоял на крыше с веревкой в руке, то на шее… Менялось только освещение. Иногда вместо крыши была полуразрушенная стена. Мальчик всегда был повернут спиной — решительно и безнадежно. Она делала четкую контуровку тушью, и он прочно утверждался между крышей и небом, воздев руки в малолетней молитве.

— Пойти что ль туда, рассказать про невзгоды? — думала она.

Она собрала картинки, частично чем-то залитые, надела, чего получше, хотя надо было, чего похуже, и пошла.

Во Дворце Творчества она с трудом отыскала 33 комнату, на которой было написано: Секретариат Кружка Умелых Художников Акварели (СКУХА). Ее встретила в жопу пьяная, но проникновенная художница Петрова-Водкина.

— Деточка моя, — говорила она, лаская Женю толстыми смуглыми пальцами, — нам всем до тебя еще срать и срать. Ты ж сама не понимаешь, кто ты такая… Вот я скажу те щас. Приходит ко мне Акынова, прибегает, прям, и кричит: миниатюрки, кричит, видала Крамской?! А какой Крамской… Я думаю, вмазалась она, че ли…

— Ну и хули? — говорю. Так она, грит, лучше тебя в сто крат! Ну я ей по ебальнику. А она ползет ко мне и плачет:

— Ты работай, сука, работай, я ж люблю тебя, ты смотри, какие пизденки тебя обскакивают, она ж тя моложе, старой манды, лет на двадцать! Ну я ей еще въебала, а сама думаю: надыть найтить — что за Крамская-то. Ну и нашла у одного там. Прихуела, конечно, прям смотрю — оторваться не могу. И — к Акыновой. Она сидит, мажет чего-то, плачет как всегда. А я кричу: «Лучше! Лучше!» А она сопли вытерла и гнусит:

— Чой-то лучше-то? Ты опять что ль глаза залила? Я говорю:

— Да Крамская лучше нас всех, вместо взятых! Я сперва думаю — мужик! Линия мужская, не бабья!

— О чем и базар…

Вот так, деточка моя. А что касаемо стипендии — тута сложнеича. Должна у тебя выставка быть состоямшись. А ежли она не состоямшись — то прям дажа и не знаю что. Тогда-то. Коль не состоямшись она. Вот тебе, золотая, анкетки, позаполняй их, биограхвию — и таку, и сяку, заяву накатай, что, мол, жалаю быть вступленной к вам, пидорам гнойным — ну и всяко-разно… Разбересси, словом. У мене ноне мозги — как хуй у Василия Андреича — на полшестого, я те ноне не помощница. И давай, с богом, надежда наша, Евгения Гранде, пиздуй до хаты, у мене делов сёдни — хуева туча.

Так сказала художница Петрова-Водкина и резво вытолкала Женю за дверь.

Женя сбежала вприпрыжку по деревянной лестнице, покручивая на одном пальце сумку с анкетами и повизгивая от радости. Что же делать? Купила Лиске «Чаппи», заварила с геркулесом небольшое количество его, чтоб надольше хватило. Пристала, как банный лист, к соседке, чтоб она отдала ей «ну хоть какой-нибудь, хоть какой-никакой ошейничек бы, можно рваный, и с поводочком бы…» и получила в ответ очень сносную собачью фурнитуру.

Она вспомнила слова Петровой о том, что «стипуху дадуть, коли ты жальчее себя опишешь — мол, средствов никаких, голодно, холодно, матерьяльцу, кистей, бумажки, красочек, картону грунтованного, маслица конопляного и протчего по нашему художняческому промыслу не имеешь, онна мыкаешься, туды-сюды…», и чувствуя потребность снова выебнуться на всю катушку, стала заполнять и составлять документы. Спервоначалу написала автобиографию.

«Я, Крамская Евгения Анатольевна, родилась в 1868 году под забором. По приютам я с детства скиталась, не имея родного угла. Ах, зачем я на свет появилась, ах зачем меня мать родила!»

Затем Женя съела феназепамчику, запила его водкой, прочитала «Азбуку» Л. Н. Толстого, умилилась и продолжала свою биографию:

«…Помню, я была мала и грязна, тетка дала мне рваную тряпку, кривую иглу и гнилую нитку. И я сшила себе юбку. Юбка была плоха, но я была горда, что сама сшила эту жуткую юбку. Раз тетка дала мне булку. Булка была мала, а я была грязна и горда, что сыта. В 1985 году с грехом пополам закончила школу (долгонько же я училась — отметила она про себя). А до того, как закончить ее, меня брали „в дети“. Только зачем им дети? Хмурые, придут с работы — молчат. А потом как заскрипят:

— Же-е-еня! В кастрюльке ка-а-ша была. Ужели ты всю съе-е-ела?

— А в кастрюльке этой, Василий Андреевич, каши — на донышке (что это еще за Василий Андреевич? — смутно удивилась она, но зачеркивать не стала). А когда я закончила школу, то пошла наниматься в завод. А директор за сиськи пошшупал — говорит, что не вышел твой год. И пошла я опять побираться, по карманам я стала шманать. Ах зачем я на свет появилась, ах зачем родила меня мать. Работала намотчицей, прачкой, судомойкой на пароходе. Там меня приметил матрос А. Бурый. Он велел мне много и хорошо рисовать, никогда не покушался на мою честь и сказал, что стаканы разбила не я, а кастелянша Г. Хмурая. Но все-таки списали меня оттуда по беременности. Родила. Оставила ребенка в роддоме. Продолжала рисовать запоем, пить, что нальют, ночевать, где придется. В 1886 году прибилась к передвижникам. Стала двигаться с ними по России. Вышла замуж за И. Н. Крамского. Он играл в карты и бил меня, а когда проигрывал, то расплачивался мною и с передвижниками, и с простым людом. А вскорости помер от цирроза печени.

Теперь я живу на квартире. У меня есть собака Лиска. А больше мне и не надо никого. Она хорошая, рыжая. А стипендию свою, если дадите, то я использую на то, чтобы купить антиблошиный ошейник, макарон, „Чаппи“, водки, ботинок и всего другого по нашему художняческому промыслу. Пишу картины.

Е. Крамская.»

Женя так сильно увлеклась, что не слышала, что Лиска сначала выла под дверью, а потом мощно насрала в коридоре. Она хотела наподдать ей как следует, но приход был такой сладостный, что она махнула рукой, выпила еще полстакана и стала писать заявление.

«Прошу меня зачислить вас, жлобяр, в вашу ебучую организацию, потому что я иногда прекрасно все понимаю. Как пахнет эта туманная прель, как посинели здания и волосы вьются как! Покорнейше прошу вас принять меня в вашу стаю и форму 85-ХУ на что-нибудь приличествующее аренде нежилых помещений. А то что же это. Ингридируйте марку с поправкой коэффициента, ибо — свершилось!

Мы будем кутаться
в туманы креп-де-шина
И манго, манго, манго…»

Вместо Петровой-Водкиной в 33-й комнате сидела мрачная акварелистка Пота Пиросмани. Она молча вырвала у Жени из рук документы, положила на полочку и велела звонить.

Через месяц Женя снова стояла на пороге 33-й комнаты. Петрова, Акынова и Пиросмани встретили ее мрачным молчанием.

— Гавары, Пытрова-джан! — властно приказала Пиросмани. — Толко тывой народний жаргон можыт выразыт нащи мыслы по этай девущка!

И Петрова сказала.

— Что ж ты……………………………………………такое…………………натворила?! Что ж ты………………………………………… понаписала-то здесь?! Ведь Крюков прочитал — не емши обосрался! Ну, ебонашка! Ну вмастила! Дерьмовочка чертова! Сирота, понимаешь, бесприютная! Тебе что сказали делать?! Биографию писать! А ты чо?! Романы тискать?! Балетриска сраная! Да хуль базарить — дело сделано. Никуда тебя, красотка, не примут, будь у тебя хоть мильон выставок! И забудь об кружке об ентом. Пьяная что ль писала?!

— А может… я перепишу? — хрипло и тихо спросила Женя.

— Да она и щас не въезжает ни хуя. Ведь Крюков читал уже! Василь-то Андреич! Ты вяжи этот базар, чучело, ты чего в анкетах-то накалякала, помнишь хоть, нет?!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: