Хозяин обедал тоже без аппетита. G трудом дождавшись конца, он встал первым и попросил жену:
— Кофе и ликеры вели подать в кабинет.
Окна кабинета выходили в небольшой редкий парк, за которым в отдалении едва виднелись белые стены тюрьмы. Как это часто случается на севере, неожиданно из–под низко плывших весь день облаков, ненадолго перед самым закатом выглянуло солнце. Сквозь крупную, негустую листву молодых тополей оно проникло в кабинет, покрывая пол и стены какими–то расплывчатыми шевелящимися бликами.
— Давайте продолжим наш разговор, — сказал Криштановский, усаживаясь в кресло и предлагая место гостю напротив.
Однако не успели они закурить, как где–то в глубине тихой квартиры раздался звонок и хозяина вызвали в переднюю.
Он вернулся минут через пять — уже переодевшийся в мундир, радостный и даже сияющий с дешифрованной телеграммой в руке.
— Слава богу, все идет лучшим образом, — перекрестившись, сказал он и протянул телеграмму помощнику.
Самойленко–Манджаро прочел;
«Вследствие телеграммы № 808 Департамент полиции предполагает войти обсуждение прокурорским надзором вопроса привлечении мещанина Петра Федорова Анохина предварительному следствию 102 статьи Уголовного Уложения. Вышеуказанное обстоятельство даст возможность передать дело Анохина военной подсудности.
За директора Департамента полиции Виссарионов».
— Слава богу, — вслед за начальником повторил Самойленко–Манджаро.
Телеграмма делала их дальнейший разговор ненужным, и теперь он мог лишь пожалеть, что не успел до нее выразить своего полного согласия с предложением Криштановского.
— Константин Никанорович, — подчеркнуто дружеским тоном сказал Криштановский. — Прошу вас в ведении дальнейшего дознания руководствоваться телеграммой.
3
В субботу 15 августа Самойленко–Манджаро провел очередной допрос Петра Анохина. До этого он вызвал начальника тюрьмы и подробно выспросил о поведении заключенного. Кацеблин сообщил, что ведет себя Анохин на редкость спокойно и тихо: днем медленно расхаживает по камере из угла в угол, ночью спит или делает вид, что спит; к приему пищи относится равнодушно, но съедает все положенное по норме; в разговоры с надзирателями сам не вступает, однако на вопросы дает ясный и четкий ответ; изредка, встает на стул у окна и, вытянув голову, подолгу смотрит сквозь решетку во двор.
— Я ему, ваше высокоблагородие, раза два–три про Александра Кузьмина разговор заводил, — смущенно, словно бы признаваясь в своей вине, сообщил Кацеблин.
— Ну и что?
— Интересуется, ваше высокоблагородие… Расспрашивать вроде бы и не решается, а по глазам видно — интересуется… Может, его в ту же камеру перевести, в угловую на первом этаже? Впечатление может оказать…
— Пока не надо… А разговор с ним почаще заводите. Бумагу и карандаш ему предоставили?
— Как приказано, ваше высокоблагородие.
— Прошу продолжать наблюдение.
…Последний допрос продолжался значительно дольше предыдущих. Самойленко–Манджаро понимал, что если и сейчас, после телеграммы из Петербурга, он не получит каких–либо веских улик для привлечения Анохина к ответственности за соучастие в тайном политическом сообществе, то в глазах начальства будет поставлен под сомнение его собственный престиж. И все же в глубине души он предчувствовал неудачу. Два дня он возился с братьями Рыбак и Левой Левиным, но по сути дела ничего не добыл.
Абрам вообще отказался от всяких показаний и не реагировал даже на угрозы. Он бесстрастно смотрел на подполковника и лишь один раз, усмехнувшись, произнес:
— Господин офицер, я просто не понимаю вас… Вы же знаете, что три месяца назад меня фильтровали в Петербурге! Неужели вы не доверяете своим столичным коллегам?..
Самойленко–Манджаро едва удержался, чтоб вновь не прибегнуть к приемам, которые он нередко употреблял в молодости. Сила еще играла в кулаках, и он охотно посмотрел бы, как издевательская усмешка сползет с этой жидовской морды. Будь в деле побольше улик, он, возможно, и не стал бы церемониться. Но улик не было.
Допрос Анохина подполковник начал с выяснения некоторых обстоятельств, вскрывшихся при обыске.
Анохин показал, что семь печатных книг, обнаруженных у него на квартире, он нашел в лесу неподалеку от Кургана года два назад и никому читать их не давал. Самойленко–Манджаро попробовал запутать его, сказал, что два года назад этого случиться не могло, так как одна из книг якобы выпущена из печати совсем недавно. Но Анохин тут же попросил показать ему эту книгу. Вспомнив, что имеет дело с типографщиком, подполковник счел за лучшее незаметно перевести разговор на другое. Ничего не получилось и со следующим трюком.
Незаметно подсунув в фотографии, найденные на квартире у Анохина, снимок Александра Кузьмина, Самойленко–Манджаро попросил обвиняемого рассказать историю появления у него каждой карточки. Когда дело дошло до Кузьмина, Анохин искренне удивился и сказал, что эта фотография ему не принадлежит и что на ней изображено лицо, ему совершенно незнакомое.
— Как же незнакомое? — улыбнулся подполковник. — Вглядитесь–ка получше. Это же казненный в прошлом году Кузьмин. Лева Левин сказал, что вы с ним были друзьями?
Анохин внимательно всмотрелся в снимок и тихо произнес:
— Нет, Левин не мог сказать этого. Мы не были знакомы с Кузьминым.
— Так. Значит, свое первоначальное показание ты ни в чем изменить не желаешь и утверждаешь, что все показывал правильно?
— Да, не желаю.
— Ну, а нож?! Ты и сейчас станешь говорить, что нож принадлежит тебе?
Анохин смутился и даже, как показалось подполковнику, чуть–чуть покраснел.
— Нож я тайком взял у дяди Михаила.
— Это–то я знаю и без тебя. Но почему ты, черт возьми, врешь и вводишь нас в заблуждение?
— Мне не хотелось впутывать дядю.
— Скажи, какое благородство! Ну, а кого еще ты не желаешь впутывать? Если братьев Рыбак и Леву Левина — то можешь не стараться. Они, братец, уже впутались по горло, и не молчат, как некоторые простофили, играющие в благородство. Подумай сам, Анохин! Могу ли я теперь верить тебе?
— Разве я прошу вас об этом? — с обезоруживающей искренностью посмотрел Анохин прямо в глаза подполковнику. — Вы все равно мне не поверите, да и я вам тоже.
— Ого–о! — протянул Самойленко–Манджаро с неподдельным удивлением. — Это решительно меняет дело… Тогда, братец, давай разговаривать по–иному. На–ка, прочти вот это!
Он протянул Анохину копию телеграммы из Петербурга, приложенную к протоколу дознания.
— Ты знаешь, что такое сто вторая статья? — спросил подполковник, когда Анохин, прочитав телеграмму, молча положил ее на стол. — Это — до восьми лет каторги, если бы тебя судил гражданский суд…
— Я знал, на что шел, — тихо произнес Анохин. — И я не боюсь суда.
Эти слова развеселили Самойленко–Манджаро.
— Ты, наверное, собираешься на суде произнести яркую обличительную речь, не так ли?
Анохин молчал.
— Ты, конечно, читал изданную за границей книгу о сормовских волнениях и хочешь быть похожим на ее героев. Говорят, и в Петрозаводске она уже появилась. Не читал? Зря, любопытная книженция, рассчитавшая на таких простаков, как ты. А знаешь ли, братец, тебе без речей придется обойтись. Военный суд не любит дебатов.
Неожиданно Самойленко–Манджаро поймал себя на том, что у него начинает прорисовываться любопытный ход для дальнейшего дознания. Как жаль, что он не подумал об этом раньше и позволил себе отпугнуть допрашиваемого?! Теперь придется начинать заново!
— Вот так! Оставайся тут и подумай как следует! — сказал он и, кликнув стражника, вышел из кабинета. Вернувшись через полчаса, Самойленко–Манджаро спокойно и неторопливо начал расспрашивать Анохина о том, что уже записывал в протокол не один раз. Потом, постепенно войдя в нужную доверительную тональность, он стал объяснять, что в настоящее время обстановка изменилась и военные суды уже становятся редкостью, что год–два–три назад они рассматривали подавляющее большинство политических дел, a теперь берут их к производству лишь в особых случаях.