Самойленко–Манджаро отлично знал, что все это не так, что число гражданских лиц, судимых военными судам, из года в год растет, но он понимал и другое — что Анохин никогда не сможет проверить или опровергнуть его слов, и потому говорил легко, увлеченно и без всякого опасения.
— Как ты думаешь, почему департамент полиции решил передать твое дело в военный суд? — спросил он и сразу сам объяснил: — Только потому, что сейчас оно лишено всякой политической окраски. Да–да, обычное вооруженное нападение на воинского чина. Причины которого далеко неубедительны, хотя ты и пытаешься придать им политический характер. Не подумай, что я хочу тем самым умалить твою вину. Нет, за свой поступок ты понесешь суровое наказание. Но я хочу объяснить тебе истинное положение, в котором ты очутился, и те причины, по которым мы не можем рассматривать твое дело как чисто политическое. Повторяю, только поэтому дело передается военному суду, который несомненно строже гражданского расценит твой проступок. И плюс ко всему — рассматривать дело он будет при закрытых дверях и без всякой публикации в печати…
— Теперь давай обсудим второй вариант, — продолжал Самойленко–Манджаро после небольшой паузы. — Ты перестаешь запираться. Ты прямо и откровенно рассказываешь обо всем — о своей политической цели, о товарищах, об организации… Ты уже не жалкий одиночка–террорист, ты действительно человек социалистических убеждений. Конечно, не стану скрывать! Кое–кого из твоих друзей мы привлечем к ответственности. Но что им может угрожать? Если, как ты говоришь, они не причастны к покушению, то они легко докажут это. В таком случае — ссылка на два года в Архангельскую или Вологодскую губернию. Это максимальный проигрыш для вашей организации. А выигрыш? Во–первых, все дело будет гласно рассматриваться в гражданском суде, где могут быть и речи, и защита, и публика. Вероятно, на выездной сессии Петербургской судебной палаты в Петрозаводске. Во–вторых, и твой поступок из сферы отвратительной для широкой публики уголовщины превращается в политическую акцию, к которой, не скрою, у людей еще много сочувствия. В–третьих, приговор для тебя будет значительно милостивее. Дело может окончиться сущими для тебя пустяками… Сейчас еще не поздно все исправить! У тебя есть выбор. Подумай и выбирай!
— Мне нечего выбирать. Я действовал один.
— Этого я не отрицаю: действовал ты один. А твои друзья? Неужели у вас не было об этом разговора, хоть когда–нибудь?
— Друзья никакого отношения к моему делу не имеют.
— Это твой последний ответ?
— Ну, что ж! Пеняй дальше на себя! И никогда никому не говори, что тебе хотели плохого. Сам выбрал!
— Я не собираюсь жаловаться, — горько усмехнулся Анохин.
— Подпиши протокол! Вот здесь!
Это было явное поражение. И Самойленко–Манджаро чувствовал, себя так же отвратительно, как если бы его вдруг обманули в самых искренних и дружеских чувствах.
Через неделю, на запрос Департамента полиции о результатах дознания, Самойленко–Манджаро представил на подпись полковнику Криштановскому следующий ответ:
«В Департамент полиции
Как следствием, производимым судебным следователем о покушавшемся здесь 11 сего августа на жизнь унтер–офицера Иванова мещанине Петре Федорове Анохине, так и перепиской в порядке охраны, возбужденной тогда же, решительно никаких данных для предъявления ему, Анохину, обвинения по 102 ст. Уг. Ул. не добыто.
Представление же о передаче дела об Анохине Военному Суду Управляющим губернией сделано, ввиду состоявшегося соглашения с прокурором местного окружного суда, в порядке ст. 31 Положения об охране.
Вообще, дело Анохина совершенно аналогично с делом Александра Кузьмина, казненного здесь в минувшем году, за покушение на жизнь сенатора Крашенинникова, но Кузьмин логичнее мотивировал, объяснив, что имел в виду убить высшего представителя здесь судебной власти.
Передача Военному суду дела Кузьмина состоялась в указанном порядке.
Полковник Криштановский
Подполковник Самойленко
22 августа 1909 года».
— Теперь я вижу, Константин Никанорович, — горько пошутил Криштановский, надписав письмо, — что вы очень привязались ко мне.
— Не понимаю?.. Чем вызвано?..
— Тем, что вы дали мне на подпись эту бумагу… Да–а, какую великолепную возможность вы так и не сумели использовать!
Глава восьмая
«К данному уже мною показанию по делу по обвинению меня в покушении на убийство жандарма Дмитрия Иванова, добавляю: я имел прямое намерение убить Иванова, как я уже показывал, за раскрытие им политических дел, но каких — теперь не припомню, а главное — за стремление его к открытию таковых; по убеждениям я принадлежал к социал–демократической партии, хотя и не был членом ея… Больше в свое оправдание добавить ничего не могу», Из протокола допроса Петра Анохина 28 августа 1909 г. (ЦГВИА, ф. 1351, оп. 12, д.221, л. 76.)
1
Карательная машина завертелась. 24 августа в Петербурге между Министерствами внутренних дел и юстиции состоялось соглашение о передаче дела Петра Анохина на рассмотрение военного суда для суждения по законам военного времени, согласно правилам, указанным в ст. 18 «Положения об охране».
Сразу же прокурор Санкт–Петербургской судебной палаты Корсаков предписал прокурору Петрозаводского окружного суда «принять меры к скорейшему окончанию следствия по означенному делу».
Это предписание было немедленно доведено до сведения следователя Чеснокова.
28 августа — стало последним днем следствия, утра Чесноков через петрозаводского городового врача Мошинского произвел в тюрьме судебно–медицинское освидетельствование Анохина.
Мошинский в своем заключении написал:
«Приняв во внимание, что освидетельствуемый отвечает на все вопросы толково, никакими болезнями, которые могли бы влиять на психическую деятельность, не страдал и не страдает, точно также никогда не подвергался никаким вредным насильственным воздействиям, которые могли бы отразиться вредно на психической деятельности свидетельствуемого, я нахожу, что свидетельствуемый вполне нормален в психическом отношении».
Молча наблюдавший за ходом экспертизы Чесноков нисколько не сомневался в ее результатах. Глядя, как Мошинский размашисто и торопливо записывает свое мнение, Чесноков думал о том, что сегодня он составит свой последний, девятый по счету, протокол, передаст все прокурору и этому мучительному следствию настанет конец. Почему — мучительному? Неужели потому, что истинные мотивы покушения так и останутся для него загадкой? Но разве мало подобных, так до конца и не разгаданных дел приходилось ему передавать прокурору за тридцать лет службы? Тогда его беспокоило лишь одно — только бы дело было принято и не возвращено на доследование! Это дело примут наверняка. Его ждут не дождутся, чтоб поскорей спихнуть в военную прокуратуру. Почему же на этот раз он не испытывает привычного чувства облегчения? И зачем нужны ему эти «истинные мотивы покушения», если через год он выйдет в отставку, постарается все это напрочь выбросить из головы и станет в тиши природы ублаготворять свою проклятую астму.
А все же «истинные мотивы» существуют — теперь это особенно ясно! Еще недавно была слабая надежда, что их нет, что экспертиза вдруг внесет в дело что–то неожиданное… Тем обиднее и горше теперь, что ему, Чеснокову, так никогда и не придется узнать этих «мотивов». Нет, не для дела, а хотя бы для себя. Военному суду ничего не нужно — там достаточно самого факта. А ему, как следователю и человеку, это надо знать! Хотя бы потому, чтоб понять наконец, зачем молодежь снова, как и в годы его юности, сознательно и безрассудно кладет свои головы на плаху? Ведь революция оказалась блефом — это ясно каждому. Трон остался непоколебимым, и жизнь идет своим чередом!
С таким настроением и приступил Чесноков к последнему допросу Анохина сразу же после освидетельствования. Он задавал вопросы и все время ловил себя на том, что расспрашивает обвиняемого не столько для пополнения дела, сколько для удовлетворения своего любопытства.