— Входи, входи! Ишь, какой языкастый нашелся?! Посмотрим, надолго ли храбрости твоей хватит? Ты, Казаков, гляди за ним! Глаз не спускай!
Казаков и действительно «не спускал глаз…». Несколько часов подряд Петр медленно расхаживал по камере и всякий раз, поворачиваясь к двери, видел нависшего над «глазком» надзирателя.
«Следишь? Ну и следи, фараон несчастный! — не без злорадства думал Петр. — Хочешь посмотреть, как я буду убиваться, плакать, пощады просить? Нет, сатрапы, не дождетесь! На зло вам не увидите этого… Главное — ходить и ходить. Не думать об этом и ходить!»
В камере залегли свет. Петр все еще продолжал двигаться медленными выверенными шагами, но одиночество уже начало действовать на него. На людях было все–таки легче! Даже среди чужих, враждебно к нему относящихся!
Их открытая враждебность заставляла его искать в себе силы не раскисать, сдерживаться, не падать духом, и это уводило от ненужных расслабляющих мыслей, которые теперь, как назло, все настойчивее лезли в голову.
Перелом произошел во время ужина.
Так же, как и в первый день, где–то далеко в коридоре раздался воодушевляющий все тюремное население протяжный крик:
— У–у–ужин! Ужи–и–ин!
Петр принял через окошко миску с похлебкой, привычно зачерпнул со дна ложкой и неожиданно ощутил в ней странную тяжесть. Обычно похлебка была слегка, для виду, приправлена мукой, а тут — кусок настоящего мяса, которое в тюрьме почти никогда не давали.
Да, конечно, об этом следовало догадаться сразу. Ведь кусочек мяса — это такая малость! Почему же в последний раз не доставить радости голодному человеку? Тем более что это будет лишним напоминанием о его печальной участи…
И тут к Петру как будто пришло прозрение. Умещавшийся на ложке кусочек мяса вдруг сказал ему больше, чем беспощадный суд, длинный приговор и недвусмысленное поведение тюремщиков. Он словно бы впервые поверил в реальность происходившего, и тогда стало страшно.
Нет, он не выбросил тюремную подачку в унитаз, хотя в первую минуту и подумалось об этом. Более того, он нашел в себе силы повернуться лицом к двери и съесть это мясо на глазах у надзирателя. Так, ему казалось, должен был бы поступить в его положении Благосветов, которого он все чаще и чаще вспоминал в трудные минуты.
«Главное — держаться. Все равно ничего не изменишь!» — твердил он, а сам со страхом ощущал, что силы уже покидают его.
Почти машинально он доел ужин, сполоснул под краном миску, поставил ее на полочку у двери. Это было единственное место в камере, куда не доставал глаз надзирателя. Петр привалился плечом в угол и несколько минут стоял, пытаясь вновь сосредоточиться и чувствуя невозможность сделать это.
Сразу же открылось окошко.
— Сто тридцать седьмой! Где ты?
— Здесь.
— В углу стоять нельзя! Выходи!
Снова — шесть шагов до окна и столько же обратно. Раз, другой, третий… Петр ловит себя на том, что начинает ходить все быстрее и быстрее. Он замедляет шаги, но опять повторяется то же. Это непроизвольное ускорение уже мучает его, оно все время стоит в голове где–то позади всех других торопливых, лихорадочно сменяющихся мыслей, мешая им и напоминая, что он должен что–то сделать…
Петр останавливается, секунду–другую медлит и вновь начинает отмеривать шесть утомительно–однообразных шагов. Надо что–то предпринять! Но что можно сделать, если надзиратель и на минуту не пропадает в «глазке» двери. Нельзя даже постучать, вызвать на разговор кого–либо из соседей. Но почему нельзя? Что теперь может сделать ему надзиратель? Разве есть что–либо страшнее того, что ждет его утром?
Петр теперь знает, что нужно делать. Он ложится на койку и начинает костяшками пальцев тихо стучать в стену. Долго никто не отвечает, потом доносится слабый ответный стук. Это, конечно, сосед справа. Он уголовный, ждет суда за хищение, и не с ним хотелось бы связаться Петру в эту последнюю ночь. Но другого выхода нет, и Петр просит его сообщить кому–либо из политических заключенных, что сегодня Анохина приговорили к смертной казни.
— Кто он такой? — спрашивает сосед, считая, что Петр сообщает о ком–то третьем.
— Социал–демократ из Петрозаводска…
— Революционер?
— Да.
— Так ему и надо, — доносится в ответ, — Пусть не мутит народ… А просьбу твою я передам.
— Ты сволочь, холуй и провокатор! — в ярости отстукивает Пётр. Он вскакивает с койки, берет металлическую ложку, подходит к водопроводной трубе и начинает стучать.
— Сто тридцать седьмой! Прекрати! — раздается сразу же голос надзирателя, Петр даже не оборачивается. Звонко и четко одну за другой он выстукивает буквы:
— Товарищи отзовитесь Сегодня приговорен смертной казни.
— Прекрати немедленно! — надрывается за дверью надзиратель.
Петр вслушивается — не отзовется ли кто–нибудь? Нет, кругом тихо… Лишь опять справа слышится слабое царапанье по стене… И вдруг — радость. Сразу и сверху и снизу, сбивая друг друга, начинают что–то стучать по трубе.
Но в камеру врываются двое надзирателей, силой оттаскивают Петра от трубы, отбирают ложку, раз–другой, словно случайно, бьют короткими тычками под дыхание и требуют азбуку.
— Какую азбуку? — не понимает Петр, морщась от боли.
— Ту, по которой стучал…
— Нету у меня, фараоны, никакой азбуки.
Надзиратели не верят, обыскивают его, ничего не находят и удивленные уходят.
— Будешь буйствовать — загнем салазки и в карцер!
— Не посмотрим, что смертник! — пообещал чужой надзиратель, позванный, как видно, на помощь.
Самое тяжелое произошло под утро.
В камере темно. Слабым желтым пятном едва светится «глазок» на двери. Петр лежит на койке и ждет. Сдерживая дыхание, он вслушивается. Он понимает, что этим лишь напрасно мучает себя. Он пытается о чем–либо думать, но мысли, даже самые дорогие и близкие, легко и быстро проскальзывают в голове, оставляя на душе горечь своей неуловимостью.
Тюрьма спит. По крайней мере, так кажется Петру…
А возможно, и не один он недвижно лежит с открытыми глазами на жесткой койке? Он — сто тридцать седьмой, а сколько этажей и отсеков? И далеко не все камеры в тюрьме одиночные… Как это хорошо — быть не одному!
Нет, не спит тюрьма. Где–то далеко–далеко слышны шаги и приглушенные голоса.
Петр настораживается. Да, так и есть — шаги приближаются. С каждым ударом сердца они все ближе и слышнее. Два или три человека четко шагают в ногу. Надзиратели так не ходят…
Петр вскакивает, садится на койку, и в ту же секунду в камере вспыхивает яркий до боли в глазах свет.
…Это за ним — предчувствие не обмануло его!
Скрежет замка, толчок в металлическую дверь и строгий знакомый голос:
— Сто тридцать седьмой! Выходи!
В дверном проеме — фигура старшего надзирателя, в отдалении позади — еще двое.
Это — конец! Петр встает, медленно надевает халат, башмаки, бескозырку. Не глядя на молчаливо застывших надзирателей, выходит в коридор.
— Обыскать! — командует старший.
Надзиратели быстро ощупывают его сверху донизу.
— Обыскать камеру!
Петр не смотрит на старшего, но ощущает на себе его взгляд.
Коридор действительно длинный. И в ту, и в другую сторону — шагов пятьдесят, не меньше. Сейчас они тронутся. Куда, в какую сторону? Если в канцелярию, то налево и вниз. Если во двор — то направо.
Петр знает, что ему делать. Он это решил давно. Вот — сейчас они тронутся — и он начнет… Ту самую песню, которую, как говорил ему Кацеблин, запел Александр Кузьмин, когда его вывели из камеры.
— Готово. Ничего нет! — откуда–то из глубины доносится голос надзирателя.
Вот сейчас! Они выйдут, станут у него но бокам, и он начнет! «Пусть нам погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых!» — про себя повторяет Петр, чувствуя, как бешено колотится у него сердце.
Надзиратели выходят в коридор, но камеру почему–то не закрывают.
— Ну, как, языкастый! Поубавилось, гляжу, у тебя храбрости! — спрашивает старший, подмигивая подчиненным.