Твой Саша.

103. Матери. 1 октября <1906. Петербург>

Мама, я сейчас возвратился домой и захотел тебе написать, потому что, когда мы встречаемся, большей частью не говорится ни одного слова, а все только разговоры или споры. Я эти дни очень напряжен, хочу, чтобы это напряжение увеличивалось все больше; больше меня не утомляют чужие люди, напротив, они выдвигают из меня человека, которого я люблю по-настоящему, все больше, и почти всегда, в сущности, нахожусь во внутреннем восторге. Это заставляет меня наружно многое пропускать; при этом мне кажется, что ты на меня смотришь вопросительно — очень часто. Я хочу, чтобы ты всегда определенно знала, что я ни минуты не перестаю тебя любить по-настоящему. Также, не знаю, по-настоящему ли, но наверно, я люблю Францика и тетю. Относительно Любы я наверно знаю, что она тебя любит, она об этом говорит мне иногда просто. Я хочу, чтобы эти простые истины всегда сохранялись и подразумевались, иначе — ненужное будет мешать.

Кроме того, я теперь окончательно чувствую, что, когда начинаются родственники всех остальных калибров, а также всякие знакомые, и офицеры вообще, то моя душа всех их выбрасывает из себя органически, без всяких либеральных настроений. Для меня это внутренняя азбука, так что даже когда я любезен с ними, то потом тошнит, если у души на это оказывается свободное время. Это — мой хам, т. е. не во мне, а в них — для меня. Никого из них я ни за что «не приму»; тем самым, что они родственники, они стали для меня нулем, навсегда выброшены. Они не могут ничем заслужить человеческое достоинство в моих глазах не потому, что тут какие-нибудь теории, а по какому-то инстинкту проклятия отдаленной кровной близости со мной или с Любой. Все они не только не могут, но и не смеют знать, кто я. Все они так же призрачны, как городовые, которые внимательно смотрят за идущим и возбуждают тупое бешенство, или как солдаты по одному с бессмысленным штыком и казенной бумагой — или по три, или — целой гороховой толпой тупые и опоганенные мужики.

Все это — прокламация о моем душевном организме. Поскольку прокламация — это глупо и ненужно; а написал я затем, чтобы строго отделить себя от этого и чтобы ты раз навсегда знала, что то, что я написал о родственниках и городовых, — это я инстинктивный, а с настоящим моим «я» это не смешивается никогда. Этого ужаса я избежал, я думаю, потому, что Александр Львович его исчерпал. А я живу всегда одной нотой, чем больше она освобождается и стряхивает с себя постороннее, — тем громче и торжественней звучит, так что я себя все больше и глубже люблю, Крепко обнимаю тебя. Я часто хочу, чтобы ты пришла, когда ты не приходишь. Не мешаешь,

Сашинька, или Саша.

Негодник Крабка вовсе не умирал, я его люблю по-настоящему,

104. И. Ф. Анненскому. 9 октября 1906. Петербург

Многоуважаемый Иннокентий Федорович.

За трагедию и за надпись, столь почетную для меня, благодарю Вас от всей души. Сочту приятным долгом для себя вручить Вам сборник моих стихов «Нечаянная Радость», который выйдет, вероятно, около Рождества. Глубоко уважающий Вас неизменный и искренний Ваш поклонник

Александр Блок.

105. В. А. Пясту. 15 октября 1906. <Петербург>

Дорогой Владимир Алексеевич,

В четверг вернулся домой и нашел Вашу карточку, но до сих пор не ответил Вам, потому что был сам не свой: читал свою пьесу в театре Коммиссаржевской.

Очень хочу видеть Вас и поговорить с Вами, а между тем на этой неделе, кажется, не буду в состоянии прийти к Вам: дела накопилось много, а кроме того, должен уйти в понедельник, среду и пятницу.

Если бы Вам было не трудно собраться, не пришли ли бы Вы во вторник или четверг? А если трудно, на той неделе увидимся. Напишите, пожалуйста.

На обороте Вашей карточки я нашел надпись Гюнтера. Вы вместе с ним пришли? Не знаю его адреса может быть, Вы знаете? Если знаете, напишите, пожалуйста.

Будете ли на первой «среде» у Вяч. Иванова -18 октября? Я пойду.

Любящий Вас Ал. Блок.

106. В. Я. Брюсову. 17 октября 1906. Петербург

Многоуважаемый и дорогой Валерий Яковлевич.

Большое спасибо за письмо. Драма «Король на площади» должна идти в этом сезоне у Коммиссаржевской, так что я не знаю, печатать ли ее до появления на сцене. К тому же срок еще не назначен, да и цензуры я немного побаиваюсь. А драму уже давно у меня просит Рябушинский. Я не знаю, как бы Вы отнеслись к ней, сам я не вполне ею доволен и с формальной и с внутренней стороны. Она — трехактная, и есть места, мало связанные с действием. Техникой я еще мало владею. Боюсь несколько за разностильность ее, может быть, символы чередуются с аллегориями, может быть, местами я — на границе старого «реализма». Но, в сущности, так мне хотелось, и летом, когда я обдумывал план, я переживал сильное внутреннее «возмущение». Вероятно, революция дохнула в меня и что-то раздробила внутри души, так что разлетелись кругом неровные осколки, иногда, может быть, случайные. Вообще кое-чего, в чем упрекают меня, я хотел сам, и сделал так не от неумелости.

В другом, конечно, я грешен, и надо писать еще и еще; и опять очень хочу драматической формы, а где-то вдали — трагедии.

«Король на площади» не длинен. Чтения всего — час с небольшим. — Спасибо за сведения о «Нечаянной Радости». Поэму «Ночная Фиалка» я никуда не отдавал и ужасно хотел бы, чтобы она появилась до сборника. Она мне до сих пор нравится. Если бы она могла попасть в «Весь», я был бы очень счастлив.

Еще раз спасибо. Когда будете в Петербурге, я буду очень рад Вас видеть. Соберитесь, пожалуйста, к нам.

Искренно преданный Вам Александр Блок.

107. Е. П. Иванову. 15 ноября 1906. <Петербург>

Женя, милый. Все, что ты пишешь, кроме одного, я знаю и подписываюсь под этим. Знаю, что я перестаю быть человеком бездны и быстро превращаюсь в сочинителя. Знаю, что ломаюсь ежедневно. Знаю, что из картона.

Но при этом: во-первых, не умею себе самому каяться в этом, думаю, что поздно каяться, что та молодость прошла, и решаюсь убивать эту молодость все дальше сочинительством. Один раз Аничков мне рассказывал, как над моей могилой будет кривляться мой двойник, и я это одобрил и этому поверял, насколько может во что бы то ни было верить моя теперешняя душа.

Во-вторых, я не могу не бранить и не ненавидеть, правда, часто бледной и серединной ненавистью, «тех, кто не с нами», хотя и знаю, что я сам не с собой. Зато со мной — моя погибель, и я несколько ей горжусь и кокетничаю.

В-третьих, когда я тебе писал, что люблю, действительно так было и сейчас есть. Мы не говорили с тех пор, как я тебя ругал. Но давно уж, когда вспоминаю про тебя, то всегда с почетом и нежностью. Чтобы идти к тебе, надо выбрать время, потому что часто нам было бы скучно и бестолково вместе: ты человек, а я перестаю быть человеком и все больше становлюсь ломакой. Пусть так. Все это писать мне не составляет никакого труда и надрыва, потому что я не открываю всего этого в себе, но молча с этим помирился. Если ты еще будешь принимать меня так же, как принимал всю эту осень, ласково, я буду знать, что поддержка есть. Но человеком становиться едва ли удастся, да я сейчас и не хочу. Я «занят». Завтра не приду, потому что мне будет 26 лет и придут обедать мама и тетя Маня. В пятницу буду тебя ждать.

Не навсегда я потерял бездну. Всегда одним краем уха слышу. Даже когда совершенно изломан и совершенно мертв. Может быть, от последнего у меня и нет «моральных выводов». Себя ненавидеть не умею и не хочу. Знаешь, я свое лицо люблю.

Тебя я отрицал, когда во мне еще ломался человек. Теперь сломался — и я тебя уважаю глубоко и люблю (как мертвые живых?).

Очень твой Саша.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: