Иногда мы ведем умные разговоры, а часто загадываем шарады и хохочем. Гуляем и в саду немного копаемся. Ты знаешь, если бы ты смог даже на неделю приехать, и то бы стоило: здесь время идет вдвое-втрое тише, чем в людных местах. От мух советую купить пачку бумажек «Tanglefoot» — к ним мухи прилипают, и тогда ощущаешь нечаянную радость от их страданий; избиению их, поджиганию свечкой и прочим истязаниям я также посвящаю немало времени.
Ведь ты напишешь еще рецензии в «Страну» и еще получишь денег. Может быть, когда найдешь новую квартиру в Петербурге — приедешь? Хоть на неделю? Хорошо бы. А я буду писать рецензия в «Слово», мне прислали книг. Читал я много — Сологуба «Тяжелые сны» (очень хорошо), Горького («Трое» были для меня важны), Гамсуна и Гауптмана. Лучшая пора жизни — ночью перед сном, когда все тихо, — читать в постели — тогда иногда чувствуешь, что можно бы стать порядочным человеком.
Напиши, Женя, и приезжай все-таки, если сможешь. Может быть, ты извлечешь из здешней тишины больше, чем я. Всем твоим передай от всех нас поклон — и Александру Павловичу и Евгении Алексеевне. Куда за границу едет Александр Павлович? Ах да! Может случиться, что мы с Любой поедем осенью в Италию, хотя я сам мало этому верю. Люба очень хочет, да там, надо полагать, и действительно хорошо — в Венеции, Риме и Флоренции. Но надо для этого наработать денег. Крепко тебя целую.
Твой Саша.
99. Г. И. Чулкову. 7 июля 1906. Шахматово
Дорогой Георгий Иванович. За книгу с надписью большое спасибо. Все лето думаю о многом, связанном с этой книгой. Прочел, и еще буду возвращаться. Ваши краткие статьи, как стрелы — одна за другой, — ранят, пролетая, но откуда и куда летят — неизвестно. Многое попадает прямо в сердце. Вы пишете жестоко и справедливо. Самое жестокое теперь — сказать: «социализм — по счастью — перестал быть мечтой». Это главное, что жалит пока; в таких словах в наше время полная правда (а это так редко в литературе вообще). Вывод из них: весь табор снимается с места и уходит бродить после долгой остановки. А над местом, где был табор, вьется воронье. Это — жестокая правда социализма в современной фазе. Этот вывод не связан с предыдущим, с событием эпохи императора Александра III и писателя Лейкина; не связан до такой степени, что люди богомольные сочтут его наказанием за грехи и по-своему будут правы: копили, копили — и вдруг все отдать, включая сюда письма невесты и кусок гвоздя, которым приколачивали ко кресту Христа. Это — социализм и «мистический анархизм» оба об этом говорят, и оба — не «учение», так же как «мистика» и «анархия», каждая отдельно: потому что они говорят о поступках, а на поступки решаются, не учась. Может быть, теперь особенно надо, решаясь на поступки, многое забыть и многому разучиться.
Почти все, что Вы пишете, принимаю отдельно, а не в целом. Целое (мистический анархизм) кажется мне не выдерживающим критики, сравн. с частностями его; его как бы еще нет, а то, что будет, может родиться в другой области. По-моему, «имени» Вы не угадали, — да и можно ли еще угадать, когда здание шатается? И то ли еще будет? Все — мучительно и под вопросом.
Получил извещение о том, что «Факелы» соединяются с «Адской почтой», и, еще раньше, Ваш отчет о «Факелах» (спасибо!). Пусть остается мой пай в книгоиздательстве. Совсем не знаю об «Адской почте», послал туда стихи и просил ответить, но получил только 3 NoNo «Адской почты» и потом — ни слуху ни духу.
«Скорпион» объявил, что символизм закончен, — и пора было это сказать. В связи с этим манифестом, который стал моим убеждением, я теперь теряю или приобретаю надежды. Пока больше теряю — так и живу.
Еще раз спасибо. Всего, о чем думаешь, не написать. Крепко жму Вашу руку, дорогой Георгий Иванович. Надежде Григорьевне и Вам от нас поклон.
Любящий Вас Ал. Блок.
100. Е. П. Иванову. 6 августа 1906. Шахматово
Милый Женя.
Ведь это хорошо, что мы больше узнали друг друга, живя вместе. Чем больше правд узнавать, — тем проще. Ты знаешь, что я тебя люблю и чувствую себя с тобой, как со своим. Почти со всеми людьми я чувствую себя не совсем собой, только более или менее собой. Лицо перекашивается и губы кривятся от напряжения. С тобой — легко и просто. От этого происходит то, что я не радуюсь, когда грустно, и наоборот. С «чужими» почти всегда становишься оборотнем, раздуваешь свою тоску до легкости отчаянья и смеха; после делается еще тоскливей. С тобой — плачешь, когда плачется, веселишься, когда весело. Верно, ты и сам прост и не напряжен, но с гораздо большим числом людей, чем я.
Мне тоже стало теперь тоскливо опять. После твоего отъезда я стал писать пьесу, написал все в прозе, довольно много, пока писал — был весел и бодр. Когда прочел вслух, все увидали (и я в том числе), что никуда не годится — только набросок. Поэтому я буду теперь опять скучать и лентяйничать вероятно до тех пор, пока не примусь опять за пьесу. Надо переделывать ее и излагать стихами.
Вот и пишу тебе опять, что грустно. Мы взаимно принимаем печали друг друга. Ты пишешь, чтоб тебя кто-нибудь обругал. Я не хочу ругать — и не надо; если что надо, — то выругать нас обоих: оба мы даем себя околпачивать печалям. А когда расколпачиваемся, — то по-разному.
Женя, неизменно тебя люблю.
Твой Саша.
Спасибо, что написал о «Слове». Мы еще не получали его, вероятно они опоздали выпустить в срок. А Городецкий писал, что не может приехать. Верно, мы с Любой здесь не пробудем дольше трех недель, а мама и тетя уедут раньше.
Городецкий, думая, что ты еще у нас, письменно тебе кланялся и просил тебя писать в букварь: «нужда в чисто повествовательных рассказах, где бы совершались события».
Люба тебе очень кланяется.
Твой Саша.
101. Андрею Белому. 9 августа 1906. Шахматово
Боря!
Сборник «Нечаянная Радость» я хотел посвятить Тебе, как прошедшее. Теперь это было бы ложью, потому что я перестал понимать Тебя. Только потому не посвящаю Тебе этой книги.
Ал. Блок.
102. Андрею Белому. 12 августа 1906. <Шахматово>
Боря, милый!
Прочтя Твое письмо, я почувствовал опять, что люблю Тебя. Летом большей частью я совсем не думал о Тебе или думал со скукой и ненавистью. Все время все, что касалось Твоих отношений с Любой, было для меня непонятно и часто неважно. По поводу этого я не могу сказать ни слова, и часто этого для меня как будто и нет. По всей вероятности — чем беспокойнее Ты, тем спокойнее теперь я. Так протекает все это для меня, и я нарочно пишу Тебе об этом, чтобы Ты знал, где я нахожусь относительно этого, и что я верю себе в этом. Внешним образом, я ругал Тебя литератором, так же как Ты меня, и так же думал о дуэли, как Ты. Теперь я больше не думаю ни о том, ни о другом. Я думаю совершенно определенно, так же как Люба и мама, каждый со своим оттенком, что Тебе лучше теперь не приезжать в Петербург, — и лучше решительно для всех нас.
В ответ на Твое письмо мне хочется крепко обнять Тебя и сообщить Тебе столько моего здоровья, сколько нужно, чтобы у Тебя отнялось то, что лежит в одних нервах — только больное и ненужное. Я думаю, Ты согласен, что частью Тебя отравляет истерия.
Ты знаешь, Боря, милый, что я не могу «пытать», «мучить» и «бичевать» и что я не могу также бояться Тебя. Это все, что я могу сказать — и повторить еще раз, что я Тебя люблю.
Относительно «Нечаянной Радости»: не посвящаю ее Тебе; во-первых, потому, что не вижу теперь — «откуда» Тебе ее посвящу; во-вторых, наши отношения стали глубже и они не безмятежны так, как требуется при посвящении. Наконец, я не знаю и не понимаю теперь, «где Ты», и посвящение было бы внешним.
Милый Боря, Ты знаешь теперь, что я люблю и уважаю Тебя. Пишу Тебе все без малейших натяжек и без лжи. Крепко целую Тебя.