По воле какого злого рока я должен был полюбить его и восхищаться критиком, столь чуждым мне по взглядам! Для г-на Фердинанда Брюнетьера существует только два вида критики: субъективная, то есть плохая, и объективная, то есть хорошая. По его мнению, г-н Жюль Леметр, г-н Поль Дежарден и я грешный одержимы субъективностью, а это худшее из зол, ибо субъективность порождает иллюзии, чувственность, распущенность, и произведения человеческого духа начинают оценивать в зависимости от удовольствия, которое они доставляют, а это ужасно. Ибо ни одно произведение искусства не должно доставлять удовольствие, прежде чем ты не убедился, что это удовольствие разумно; ибо человек, будучи животным разумным, прежде всего должен рассуждать разумно, ибо необходимо быть разумным, но нет необходимости испытывать удовольствие; ибо человеку присуща потребность учиться при помощи диалектики, — она одна непогрешима, ибо в конце всякого рассуждения должна быть истина, как на конце заплетенной косы должен быть бант, ибо без этого рассуждение рассыплется, а нужно, чтобы оно не рассыпалось; ибо несколько таких рассуждений должны быть связаны воедино и образовать несокрушимую систему, которая проживет лет десять. Вот почему хороша только объективная критика.
Господин Фердинанд Брюнетьер считает всякую иную критику обманом и ложью. Он приводит много доводов в подтверждение этого. Но прежде всего я, конечно, обязан воспроизвести текст, вменяемый мне в вину. Вот выдержка из «Литературной жизни»:
«Не существует объективной критики, как не существует и объективного искусства, а все те, кто думают, будто они отражают в своих произведениях что-либо иное, кроме самих себя, — жертвы самой ложной философии. Никак нельзя уйти от самого себя, „я“ — это истина. И это наша величайшая беда. Чего бы мы ни дали, чтобы хоть на минуту увидеть небо и землю глазами мухи или воспринять природу грубым и примитивным умом орангутанга. Но в этом нам отказано. Мы на всю жизнь замурованы в своей личности, как в тюремной камере. И лучшее, что нам остается делать, это, по-моему, беспрекословно подчиниться ужасному положению вещей; всякий раз, когда у нас нет сил молчать, мы говорим о самих себе»[153].
Процитировав эти строки, г-н Брюнетьер тотчас же замечает: «…трудно утверждать более решительно, будто все в мире недостоверно». Я смог бы ему возразить, что нет никакого противоречия, как и никакого открытия в утверждении, что мы обречены воспринимать предметы только через впечатление, которое они на нас производят. Эту истину можно установить путем наблюдений, и она столь очевидна, что все человечество ее ощущает. Вот общее место натурфилософии! Не следует уделять этому слишком много внимания, а главное, не нужно считать это доктринерским пирронизмом. Признаюсь, я не раз склонялся на сторону абсолютного скептицизма. Но я так никогда и не принял его, ибо боялся ступить на зыбкую почву, которая засасывает все, что на нее ни поставишь. Я побоялся двух слов — таких ужасающе безнадежных: «Я сомневаюсь». Сила их такова, что уста, хоть раз убежденно произнесшие их, останутся запечатанными навсегда и не отверзнутся более. Если вы сомневаетесь, молчите; ибо, что бы вы ни говорили, — говорить — значит утверждать. И так как у меня не хватало мужества ни чтобы молчать, ни чтобы отречься, я захотел верить и поверил. Поверил по крайней мере в то, что все в мире относительно и что все явления последовательно связаны между собой.
В самом деле, реальность и видимость — одно и то же. Для того чтобы любить и страдать, в этом мире достаточно представлений; они не нуждаются в том, чтобы объективность их была доказана. Как бы вы ни воспринимали жизнь, пусть даже вы считаете ее сном о сновидении, вы живете. Только это и нужно для создания наук, искусства, морали, импрессионистской критики и, если вам так угодно, критики объективной. Господин Брюнетьер полагает, что можно по своему желанию расставаться с самим собой и покидать свою оболочку, подобно тому старому нюрнбергскому ученому[154], об удивительных приключениях которого недавно рассказал нам этот маг, г-н Жозефен Пеладан. Сей ученый, целиком поглощенный вопросами эстетики, покидал по ночам свою бренную оболочку: и его астральное тело, отделившись, отправлялось сравнивать ножки спящих красоток с ногами Венеры Праксителя. «Заблуждение, — утверждает г-н Брюнетьер, — если уж допустить, что мы заблуждаемся, заключается в самой мысли, будто мы не можем уйти от самих себя, — тогда как, напротив, мы всю жизнь только это и делаем. И довод мой, бесспорно, покажется еще более веским, если вы осознаете, что иначе не было бы ни общества, ни языка, ни литературы, ни искусства». И он добавляет:
«Мы люди… и люди главным образом потому, что обладаем способностью уходить от самих себя и искать, обнаруживать и узнавать себя в других…»
«Уходить» — это сильно сказано. Мы — в пещере и видим призраки пещеры. Жизнь без этого была бы слишком печальна. Она приобретает прелесть и значение лишь благодаря теням, скользящим по поверхности стен, которыми мы окружены, теням, похожим на нас самих; мы пытаемся мимоходом узнать их, а иной раз и полюбить.
В действительности мы воспринимаем мир лишь посредством наших чувств, которые изменяют его и окрашивают по своему произволу. Г-н Брюнетьер не оспаривает этого; напротив, он опирается на эти условия познания, чтобы обосновать свою теорию объективной критики. Заметив, что все люди получают через свои органы чувств более или менее сходные впечатления от внешнего мира, так что круглый предмет никому не может показаться квадратным, заметив, что процесс восприятия протекает у одного человека точно так же, как у другого, иначе говоря, совершенно сходно, независимо от уровня умственного развития, — а это и является первоосновой здравого смысла, — г-н Брюнетьер опирается в своей критике на всеобщее согласие. Но он сам замечает, что это шаткая опора. Ибо если согласия довольно для создания и существования общества, то его уже мало, когда речь идет об определении превосходства одного поэта над другим. Не подлежит сомнению, что люди достаточно схожи между собой, чтобы каждый из них мог найти на рынке и базарах большого города все необходимое для жизни; но мало вероятно, чтобы два человека из одной и той же местности совершенно одинаково воспринимали какой-нибудь стих Вергилия.
Есть в математике своего рода высшие истины, которые все мы принимаем именно потому, что они сами собой разумеются. Однако физики вынуждены считаться с тем, что называют в опытных науках собственным решением. Одно и то же явление природы не воспринимается совершенно одинаково двумя разными наблюдателями.
Господин Брюнетьер не может закрывать глаза на то, что «собственное решение» нигде не действует так свободно, как в чудесных областях искусства и литературы.
Здесь никогда не бывает ни всеобщего согласия, ни устойчивого мнения. Это он признает или по крайней мере начинает признавать: «Не говоря уже о современниках, ибо всем известно, что мы не можем взглянуть на нашу литературу издали или сверху, какое множество и притом самых разнообразных мнений высказано людьми на протяжении трехсот — четырехсот лет о Корнеле или о Шекспире, о Сервантесе или о Рабле, о Рафаэле или Микеланжело! Как не существует такого вздорного или нелепого мнения, которое не отстаивал бы какой-нибудь философ, так же не существует ни одного возмутительного или оскорбительного мнения о гении, которое не было бы оправдано именем какого-нибудь критика». И чтобы доказать, что великие люди не могут надеяться на справедливую оценку со стороны равных себе, он сообщает нам, что Ронсар оскорблял Рабле, а Корнель открыто предпочитал Бурсо Расину. Ему следовало бы еще назвать Ламартина, презрительно отзывавшегося о Лафонтене, он мог бы также упомянуть Виктора Гюго, который был весьма дурного мнения обо всех наших классиках, за исключением Буало, — к нему на склоне лет он стал питать некоторую нежность.
153
«Литературная жизнь», 1-я серия, стр. 1.
154
…подобно тому старому нюрнбергскому ученому… — Речь идет о докторе Секстентале, персонаже мистической книги Ж. Пеладана «Победа мужа» (1889). Франс посвятил этой книге критическую статью в «Temps» («Жозефен Пеладан», 5 января 1890 г.).