— Ладно, ладно, — прервал его Иван Иваныч, — не меньше твоего знаю.
— Тогда зря и болтать нечего — купи сто бычков. Люди не только разной кожи и разного ума, но и разного предназначения. Одному наковальней быть, другому молотом. Вот вы чего в разум взять не хотите…
Они вышли на волю. Грунька держала быка за калиткой. Он упирался, не хотел выходить со двора на чужбину, рыл землю копытами и стонал. Крупнов и Иван Иваныч подошли к быку. Упершись голыми до колен ногами в песок, Грунька пыталась сдвинуть быка с места и дергала за кольцо в носу. Тот ревел и еле переступал.
— Знает, куда идет, — сказал Крупнов, — у вас там за породистым скотом никто и ухаживать-то не умеет. Привыкли к дворняжкам-собакам, брюхатым маломощным лошадкам, коровкам, кои по три литра в день дают, как козы. Эх, тоже крестьянами зовутся… Я слышал, филозоф такой за границей был, об улучшении человеческой породы мечтал. Думаю, неплохо это, человек явно вырождается. Вот тебе товар, — он указал на Груньку. — Сам покупателю навязывается, однако брать это добро охотников нету. А чем плоха? Да лучше в округе девки нет, если разбирать по статям. Ан нет. Побаловаться любой парень не прочь, а сурьезности не оказывает. Потому породы нет. Шантрапа. Мать всю жизнь в шантрапе ходила, на смеху у людей, и эта тоже. Семена, такие. Ниже других быть норовят. Ну, выводи, Грунька, Распутина да и проводи их до села. Как бы чего не вышло.
Грунька сдвинула Распутина с места, передала подожок Ивану Иванычу, а сама пошла за ними.
Когда отошли от отруба Крупнова подальше, Иван Иваныч сказал:
— Видал, какой гусь?
— Сволочь! — ответил Сенька. — Зря мы его в девятнадцатом году, гада, не придушили. Он колчаковцев ждал, помогал восставшим эсерам. Я сам документально могу это подтвердить. Когда Колчак подходил к Самаре и готов был перерезать Волгу, дом Крупнова колчаковским агентам прибежищем служил.
— Да, брат. Можешь подтвердить, а что толку? С ним в райисполкоме советуются. «Культурный хозяин». За отменно вскормленную скотину на районных выставках призы и дипломы загребает. Войди в дом, сколько Почетных грамот на стенах. Диву даешься, какое живучее племя — кулаки.
— У Ленина об этом лучше всего сказано. Растут ежеминутно, ежечасно и в массовом масштабе. А как он тут обосновался, не понимаю. Какое чудесное место отхватил: и лес, и луга, и вода. А красота-то кругом какая!
— Э, полно, не в этом дело. Ты забыл эти места. При комбедах все было тут покорежено и вырублено. Он пришел на пустошь, пеньки, кусты чахлые, суглинок. Пробовали мужики сеять тут — ничего не всходило, кроме полыни да лебеды. Так они и сеять перестали. Земля-то пустовала. Вот он и облюбовал ее, рядом с перелеском и речкой. Все учел. Вышел на сходку, предварительно посулив сколько-то ведер водки горлопанам, и все сразу проголосовали: отдать ему пустошь, ведь она лежит без дела. Взяли и отдали всю якобы негодь. А он в два года эту негодь вон в какой благодатный рай превратил. Люцерна растет выше пояса, и нет такой культуры, которую бы он опрометчиво посеял или отбилась бы она у него от рук.
— Мастак, это верно, — согласился Сенька. — Но ведь умный и энергичный враг и самый опасный.
— Что и говорить. Село наше у него вот где. — Иван Иваныч сжал кулаки. — Всю бедноту затянул в петлю. А что делать? А такие дураки, как ты, сослепу, по теории, по-книжному ему же подыгрывают.
Все это время Грунька шла позади братьев. Когда переходили дол, Сенька намеренно отстал от брата и спросил ее:
— А ты что, у него, видать, постоянно батрачишь?
— Да где там, — ответила она. — Я бы рада. Нет. Я из-за харча к нему хожу от случая к случаю, когда позовет: помыть полы, почистить скотину, полить овощи. Поденщица. Покормят на кухне, и тем довольна. Вот сегодня стирала белье целый день, мыла Распутина. У хозяина и постоянных батраков трое. А вот мне к постоянному делу пробиться не удается. Видимо, не судьба, — закончила она печально.
Из-под холма под березой пробивался родничок. Она опустилась на колени, прильнула к прозрачному зеркальцу воды — принялась пить.
Ее ситцевое истлевшее платьишко натянулось и местами расползлось по швам, обнажив ослепительной белизны тело. Сенька отвел глаза в сторону.
Она напилась, выпрямилась и стала поправлять волосы, обнажив загорелые руки.
— Посидим малость, — сказала она. — Все равно уж Иван Иваныч ушел далеко. А у нас есть про что покалякать. Помочь ты мне никак не сможешь, так хоть душу отведу.
Она присела на траву и придвинулась к нему близко. Подол ее платья упал ему на колени, он почувствовал опьяняющую близость ее тела.
— Почему ты не выходишь замуж? — спросил Сенька.
— Я бы рада, да никто не берет.
Обоим стало неловко. Сенька вспомнил, что на селе о ней говорили только дурно.
— Ты тоже, наверно, не веришь, что я девушка.
— Много о тебе на селе говорят, Груня. А ведь отчасти верно, что дыму без огня не бывает.
— Вот, вот… Если уж ты так думаешь, что спрашивать о других. Раз не замужем да бедная — стало быть, потаскушка. Я беззащитная. Заступиться за меня некому, всяк норовит свалить с больной головы на здоровую. Когда в коммуне жила, нас боялись, а я дурного слова про себя не слыхивала. А ведь с мужиками и в поле, и на сенокос, и в лес ездила. И никому не было вдомек. А нынче… Да что и говорить! Ты агитировал: вот война закончится, перережем всех буржуев у себя, начнем в других странах. На всей земле сделаем революцию, и тогда настоящая-то жизнь везде и начнется. Ан гляди, и в других землях про революцию что-то не слышно, и у нас заново старое возрождается. Крупнов опять царь на селе. И нам, батрачкам, путь к лучшей жизни перегорожен. И все норовят мне прежней жизнью глаз уколоть: ты хотела жизнь общую наладить, всех сравнять: и богатого с нищим, и здорового с больным, и урода с красивым, и умного с глупым, и черного с белым. Ну как, сравняла? Дураки вы. Только барские именья разорили, лодырей расплодили в коммунах. Мне этой коммуной все темя продолбили. Коммуна: кому — на, кому — нет. Дескать, хотели без настоящих хлебопашцев обойтись. Никуда без мужика не двинетесь. Дескать, без сручных мужиков ни одна страна не обходится, мужик общему благополучию подпора. Дескать, были пробы и в других землях без мужика обойтись — ничего не вышло. Только время зря провели. Говорил ты сам, что какое-то государство лишилось мужиков и погибло.
— Это давно было, в Риме. Да и то все не так просто. Эту агитацию все те же кулаки разводят.
— Так ли, нет ли, только всем видно, что нас, батраков, опять на старое положение водворили. Крупнов наверху. Что ни сделает, все прав, а я как бы ни старалась хорошей быть — все плоха. Сперва я оправдываться пыталась, усовещевать баб-болтушек на завалинках, а теперь махнула рукой: пускай сплетничают, буду жить как хочу, все равно мне веры нету. На отшибе я теперь живу, на отшибе ото всех. Пойду к подругам, отскакивают от меня, точно я зачумленная. Брезгуют они мною. А мужики, наедине встретясь со мною, озорство затевают, думают, я таковская, так все позволю. Сенюшка, если бы ты знал, как мне тошно. Одинока я. Встанешь утром чем свет никому не нужная и думаешь: для чего я копчу вольный свет? Если лето, то еще ничего, пойдешь в лес, малины нарвешь, щавелю, грибов наберешь да изжаришь, ну и сыта. А как только наступит зима — хуже каторги. Изба нетоплена, стекла промерзли, вьюга в трубе гудит, шумит ветер на повети… от тоски готова в гроб лечь живой.
Все мое прибежище — соседки обездоленные, как и я. Вдовы, сироты, нищенки. Те сердце имеют. Когда ни приду, желанна. Им полегче, чем мне. Пойдут с сумой по миру, им подадут. А мне ведь не подадут, собаками затравят. У, телка, паразитка, бельма-то тебе выцарапать. И все только за одну мою пригожесть, за молодость. Да и стыдно мне в самом деле по миру идти. Не тот характер. Из букваря помнишь: «Баба — не раба, раба — не баба»… Первая это строчка в букваре. Мы зимой набьемся в одну избу, как огурцы в бочке, сходим в лес за хворостом, печь истопим, оно и веселее. При общей душевности и разговор находится, целую ночь напролет воркуем. Меня мои соседки зажурили: дура ты, Грунька. Другая бы на твоем месте как сыр в масле каталась, давно бы комиссарихой была, кабы строгость свою оставила. Такое сокровище бережешь — и кому? Чего ты ждешь? Больно не по рангу загордилась. Да, говорю, такой и должна быть советская женщина. Помнишь, говорю, Сенька лекцию нам читал, как должен всякий мужик женщину почитать. Как рыцарь. Ну, это, говорят, в старое время было, при буржуях, когда нас почитали слабым полом. А теперь не то: равенство, я тяжело несу и ты несешь, баба или мужик — им все едино. Он тащит мешок — и ты тащи. Он пашет — и ты паши. Он воюет — и ты воюй. Некультурные речи, конечно, но я не перечу, дальше в лес — больше дров. Оно, конечно, подружки правы. Захоти я быть такой, слаще бы жила, лучше бы одевалась. Да к чему? Уж больно легко это. И сколько я претерпела мучений, не поверишь, Сеня. Ведь все считали меня уж очень доступной. Коммунарка. Как только, бывало, в праздник напьются парни, так поодиночке и стучат ко мне в дверь или в окошко. «Куда прете, дьяволы, — кричу с печи, — идите к своим симпатейкам. Я для вас не какая-нибудь». Одни конфетки в окно показывают, другие обновку, третьи — бутылку с самогоном. А один раз парень пудовик муки принес, выгреб у родителей. А я и ему указала от ворот поворот. Удивлялись, не верили мне, подозревали, что у меня тайная на стороне зазноба, вот и ломаюсь. Привыкли походя брать сирот да нищенок. Я и сейчас в свой лес ходить боюсь. Как только парни увидят, так и лезут: Грунька, уважь, никто не узнает. Чего кочевряжишься, не убудет тебя, не мыло — не сотрешься… И всякие подобные пакостные речи. А другие прямо хвать за подол… Теперь я в самый дальний лес хожу, куда не ходят наши парни. Туда, далеко, за отруб хозяина Крупнова, там без опаски брожу, птичек слушаю, купаюсь, собираю лесную ягоду. Батраки Крупнова ко мне тоже сперва приставали, да я их сразу отшила.