А Пахарев все убеждал его, все говорил, все цитировал Маркса. Он говорил о великом призвании писателя, о массе, поднятой к творчеству, о необходимости в самое ближайшее время создать великую социалистическую литературу. Редактор не останавливал его, но ничего и не спрашивал. Он терпеливо ждал только одного: когда Сенька утомится и кончит.
Пахарев наконец и в самом деле заметил, что наговорил много, спохватился и подал редактору несколько тетрадей, исписанных мелким, убористым почерком. Редактор облегченно вздохнул, принял тетради, сказал:
— Итак, до свиданья… Извините.
И ушел. Пахарев удивился, что он не назначил ни времени, ни места для второго свиданья, не задал ни одного вопроса, не заглянул в тетради, не осведомился даже об адресе поэта.
Но Сенька после некоторого размышления объяснил это перегруженностью редактора или рассеянностью и сам пришел через две недели.
Он постучал в ту же дверь.
На этот раз оттуда выглянула дама в легком шелковом пеньюаре, завитая, полная, крупная, красивая. Она с неприязнью посмотрела на Сеньку и тут же перед носом захлопнула дверь. Пахарев услышал такой разговор за дверью:
— Виктор, когда ты перестанешь меня мучить? Когда прекратятся хождения к нам этих твоих незадачливых писак? Они вгоняют меня в гроб. Господи! Житья от них нету. Каждый день стучат, звонят, пишут письма. Квартира превратилась в свалочное помещение для рукописей. Я не успеваю сжигать их. Голова идет кругом. Мне некогда сходить на рынок, убрать постель, покормить детей: то к телефону бросайся, то к двери. Уж лучше бы голодный ад в ветлужских лесах, чем это сумасшедшее благополучие.
— Дарья, успокойся. Что я могу поделать, — отвечал деликатно и ласково редактор. Редакция есть редакция. Туда несут все графоманы, все выучившиеся грамотно читать и писать. Они в упоении от того, что могут наконец написать: «Ярко светило июльское солнце». (Так именно начинался рассказ Пахарева. Сенька содрогнулся и весь превратился в слух.) И ведь чем грамотнее, тем увесистее рукопись. Да еще украшена самодельными виньетками. (У Пахарева была виньетка на обложке и в конце рукописи). Не могу же я вывесить объявление: «Бездарным и малограмотным вход воспрещен».
— Боже мой. Неужели все писательские жены так несчастны?!
Пахарев на цыпочках отошел от двери. Земля горела у него под ногами. Когда он сошел по лестнице на нижнюю площадку, то услышал за собою.
— Молодой человек! Молодой человек!
Сенька обернулся и увидел спускающегося к нему редактора. Редактор молча подал ему рукопись — перевязанные бечевкой около десятка тетрадей.
— К сожалению, не подходит, — сказал он уныло, но мягко. — Не сердитесь, но продолжайте работать. Неудачи были даже у гениев.
— Это не мои тетради, — сказал Пахарев. — Моих было три, в зеленых обложках, а эти голубые…
— Не все ли равно, — ответил редактор. — Возьмите эти. Ведь вы тоже, надеюсь, писали про ожидаемую мировую революцию.
— Да, да. Вот именно.
— Про борьбу с частным капиталом? Про происки Антанты?
— Это самое, это самое.
— Я прочитал у вас первую фразу про ясное июльское солнце. Этим вы разнитесь от других. А все остальное то же самое. И тут в этих десяти тетрадях написано то же самое и даже теми же самыми словами. Так что вы не проиграете и не выиграете, если возьмете эти десять чужих тетрадей вместо своих трех. Простите, но мне некогда.
В это время прошел мимо Пахарева какой-то здоровый парень, он нес охапку папок, наверное с опусами в прозе. Парень шагал через две ступеньки широким мощным шагом. Нагнал редактора на верхней площадке, и до слуха Пахарева донесся густой бас:
— Исключительно актуально. Роман в семи частях о происках Антанты и проблемах мировой революции…
Пахарев разодрал тетради и засунул их в урну — подле выходной двери. Дома все сборники стихов, номера рукописного своего журнала, который он издавал один, переписывал сам и распространял сам, он сгреб и выбросил в мусорный ящик. Теперь он уже навсегда зарекся пробовать себя в стихах и в прозе.
ПОДРУЧНЫЙ ТЕТИ ФЕНИ
— Ну, когда же мы будем спрыскивать гонорар? — спрашивал каждый раз Ванька Рыжий, вынося на лестницу газетный сверток с объедками.
— Скоро, Ваня, скоро, — отвечал Пахарев, — небольшая проволочка в редакции. Задержал главный редактор… понимаешь… Еще сколько у нас бюрократизму.
— Всеконечно, всеконечно, — произносил Рыжий. — Этого у нас хоть отбавляй. А ты начинал бы бузить.
— Да если бы это помогло. А то прослывешь только бузотером.
— Ты все «если да если». А ты не жди, когда тебя толкнут, а сам других толкай.
Получив сверток, Пахарев шел на Откос под столетние липы Александровского садика и здесь наедался до новой подачки на весь день. Внизу сверкала Волга, бежали по ней веселые пароходы, скользили шлюпки, тянулись ушедшие в воду до бортов тяжелые баржи. Возвращаться в опостылевший подвал пустующего общежития — это была мука смертная, и он начинал бродить по городу в тех местах, которые были ему более всего приятны: у пристаней с толпами пассажиров и суетящихся грузчиков, у вокзала, где отдыхал народ, на узлах и сундуках, ожидая посадки, у театров, где щебетали нарядные девицы и дамы; в скверах, где под деревьями угощались хмельные молодцы, а на скамейках ворковали влюбленные парочки.
А когда темнело, он приходил в свое подвальное помещение и с головой зарывался в старые студенческие матрацы.
Однажды его разбудили очень рано. Кучу матрацев, в которой он спрятался, по приказу коменданта общежития тети Фени разбирали. Тетя Феня велела годные отобрать, а негодные выбросить на свалку. И когда Сенька вывалился у всех на виду из этой затхлой кучи матрацев на пол, тетя Феня вскрикнула от испуга:
— Ах, батюшки, золоторотец! Держите его, держите!
Но когда она узнала Сеньку, то взвилась:
— Ты что тут делаешь, греховодник? Развалился в одежде и обуви как босяк. Я давно заметила следы на известке, думала, что ходят сюда девки из Лапшихи с рабочими баловаться. А хвать, вон он, бесстыдник…
Слова были жесткие, а тон мягкий. Здравый смысл и жизненный опыт подсказывали ей, что зря не будет студент хорониться людей. Но она поругала его, уже для порядка. А глядела на него с состраданием. Сенька чесал бок и протирал глаза.
— А чем ты кормишься, молодец хороший?
— Когда чем, тетя Феня. В зависимости от ситуации. Как собака.
— Собаку и ту кормят.
— Ошибаешься, тетя Феня. Тургеневский Емельян собаку свою не кормил вовсе. Он говорил, что она животное умное, сама себя прокормит. Так и я.
— Говори, озорник, без ученых слов, сколько дней не ел?
— Не так много. Я на этой неделе ел в среду. Глодал кости.
— Да ты и впрямь собакой стал, разбойник. Э, чтоб тебя прорвало! Знаю я вас. Что же ты молчишь? Аль на людей не надеешься? Пойдем.
Чем другим, а уж этим тетю Феню удивить невозможно было. Она видела студентов в любых переплетах.
Тетя Феня привела Сеньку к себе, подала ему миску щей и ковригу хлеба.
— Рассказывай, непутевый, что случилось? Да не ври, все равно пристыжу.
Уплетая за обе щеки, он рассказал ей историю своей злосчастной работы на ярмарке, поездки в деревню, безрадостной судьбы Груньки и вынужденного прожигательства жизни в городе.
— Меня самое цветком пускали, — сказала тетя Феня. — Я темноту до страсти ненавижу. А правдолюбцев жалею. Эх, мужики. Всегда вы в петлю суетесь, когда правду-матку ищете. Правду-то вам вот на ладонь вынь да положь. А только хорошо это — за правду пострадать.
Она сама была деревенская, с Керженца, и прошла все мытарства безработной батрачки, пока добрые люди не направили ее к ректору, который искал честного завхоза. Сама она любила об этом рассказывать.
— Нам, молвил ректор, нужен честный хозяин, не баламут какой-нибудь. Я — отставшая, отвечаю, темнотой забитая. Вот, говорит, и хорошо, теперь в денежных делах честных людей среди самых отставших искать надо… И вот до коменданта дошла.