В разгаре листопад. В садах, в парках, в скверах оголялись акации, липы и тополя, усыпая землю ярким пестрым покрывалом.
С утра выпал снег, но как только проглянуло солнце, он тут же вскоре растаял и опавшие мокрые листья заблестели еще ярче.
Сенька быстро оделся, комната была пуста, все ушли на лекции. Ах, лентяй! Он сбегал в умывальную, поплескал на лицо волжской водой и сел завтракать. По-барски: курица, белый хлеб, кусок ветчины, лимонад… Вдруг дверь отворилась и на середину комнаты вкатилась плетенка, одна, потом вторая. Вслед за ними влетел узел в дерюге, и, наконец, медленно озираясь, вошел отец.
— Сейчас с базару. Слава богу, вконец расторговался, — сказал он.
Отец оставил на полу от сырых лаптей серые следы. Он попытался стереть их, но только размазал эту грязь на полу. Тогда он уселся на табуретку и сказал:
— Здоров, сын!
— Здорово, тятя…
Сын обгладывал куриную кость.
— Курица ныне тридцать копеек, — сказал отец. — Если каждый день есть куриц, то куда оно взметнет? Штанов на себе не удержишь. Баре али дилехтуры, те другая стать, а…
Сын молчал. Отец оглядел все предметы на столе и продолжал:
— Приехал домой племяш Ивана Рыжего и сказал, что видел тебя, ходишь ты часто в ресторан «Не рыдай!».
Он покосился на обглоданную кость, на кусочек ветчины…
— И каждый раз ты ел курицу… Мы куриц много заводили, ни одну не съели, все в город свезли… Тридцать копеек ухнуть зараз…
Отец показал на плетенку, в которой он принес на городской базар куриц…
— Город есть город, развеселое житье. Содом! Песни, пляски, театры, кино, разные там нарзаны да лимонады! Вон куда идет народное добро. Заграничные все фокусы.
На столе стояла из-под лимонада бутылка, которую Сенька принес от Ваньки Рыжего…
— Это освежающий напиток, тятя…
— Известно дело, что напиток. За дорогие деньги возят его из дальних стран. Ничего не жалеют. Шанпанское прозывается. А то, слыхал я, есть еще сентуки. Те, чай, еще дороже. Племянник Ивана Федорыча Рыжего сказал, которая дамочка стала в излишней комплекции, сейчас же ее на эти воды отправляют и приказывают пить, пить, пить. И когда она ведер сорок вылопает, тут из нее весь жир паром выйдет. Сорок ведер — какую утробу надо! А то зельтерская вода есть.
— Есть.
— Диковина.
Наступило опять неловкое молчание.
Говорить не о чем. Билась о стекло запоздалая большая беспокойная муха.
— Мать кланяется, — говорит отец, — наказывает тебе деньги зря не транжирить.
— Я все это учту. Кланяйся и ей.
Опять молчание.
Потом отец обстоятельно и долго рассказывает, как распутство и мотовство доводило людей до ручки. Особенно всякого рода компанейство и плотские соблазны.
— Грунька-то похваляется — много денег получила из городу. Да еще больше получит. Женихи теперь к ней сватаются, вдовцы-старики, конечно, да она еще артачится… Ах, шельма!
Завернул козью ножку и наполнил комнату тяжелым, острым запахом саранского самосада — «махры».
— Поглядишь, слишком много развелось дамского полу. Молодых мужиков всех перебили, и прямо страх берет, куда весь дамский пол денется. Девки-телки ходят табуном по околице и от тоски ноют. Парни еще не подросли, а у стариков совесть не позволяет, а ведь их естество на всякий раз одинаково, и оно свое требует и их одолевает. Вот и получается по новому праву: ни греха тебе, ни совести, и валяют напропалую, лишь бы случай к тому представился. Бабы — теперь сами себе хозяйки, на собрании ходят, в волости делегатками состоят — против мужиков свой норов выказывают, а перечить им не смей… И как они теперь, голова, оплетать нашего брата научились.
Если попытаться уверять отца, что Сенька не мот, не ерник, то это только усугубит подозрения старика. И поэтому сын молчит.
После этого отец возвращается к своей самой излюбленной теме: как «добрые люди» наживали капиталы.
— Скопидомствовали, каждую копеечку блюли пуще глазу. Бугров, когда на постоялом дворе останавливался, заказывал чайник кипятку на троих.
В который раз отец приводил этот пример, колол им сыну глаза.
— Ну как там в Гремячей Поляне живете-то? — выдавливает из себя сын нелепый вопрос.
— Бог грехи терпит. Живем не очень богато, середка на половине, — отвечает отец. — Нужда, заботы, скорби. Вишь какое дело — с кормами мученье.
Каждое лето повторяет он эти жалобы, и уж сено запасено, но он все запасает, запасает…
— Земли наши маломерные. Житьишко худородное. Скотины развели много, а кормов — недостача. Вот и зашел к тебе, может, ссудишь малую малость. На сено, на жмых, на отруби. Всего-навсего рубликов бы полета, вместо того чтобы девкам бросать… Девкам бросать — что псу под хвост.
В тоне слышалась кровная обида. У отца даже задрожала губа.
«Он меня считает Крезом», — подумал сын, ловя взгляд отца на кусочке ветчины…
— Стишки, говорят, сочиняешь, угодил, поди, начальству, и за то очень отменно платят…
— Пока ничего не получил.
— А что же про рязанского молодца судачат, деньги лопатой гребет, оттого в пьянство ударился. Осенин прозвище-то ему, у нас в избе-читальне судачили… Так тоже девку завел и транжирит, транжирит, уему нету… А родителям — ни гроша.
— В чужой руке ломоть все толще.
— Оно положим… особливо эти бабы, мокрохвостки, наболтают больше возу. А я за что купил, за то и продаю… Значит, про Осенина тоже зря набухвостили… Вот тут и верь…
Дым лезет Сеньке в нос, в глаза. Сенька открывает окна и дверь. Отец завертывает новую козью ножку. Вертит бумажку около негнущегося чугунного пальца.
— Говорят еще, что пензию студенты скоро получать будут.
— Стипендию.
— Стипендию? Так-так. Это что же, побольше пензии? Ты смотри не прозевай, не больно на это проворлив. Пензию ли, стипендию ли — нам все едино, было бы барышно. Наш земский начальник сто рублей этой пензии получал. Сто рублей с хвостиком, и чистоганом. Это ведь на пять коров, подумать — так страшно, огромадные деньги. Ну, Сенька…
— Я думаю, что маленькая стипендия будет, ведь страна только оперяется.
— Сенька! И мать велела сказать — смотри, не проморгай. Грызи зубами… Охотников до пензии, чай поди, до лешей матери. Ты больше на то напирай — душу за ново право готов отдать… То-се, сам понимать должен… не проморгай, говорю, само добро в руки ползет.
— Моргай не моргай, тут будут принимать во внимание и социальное положение, и заслуги перед революцией, конечно, и успехи в учебе, и общественную активность…
— Ну, этого у тебя хоть отбавляй… А все-таки запастись бы на всякий случай бумажками… Хочешь, я в волость схожу, в комсомоле тебя больно хорошо помнят… (Шепотом.) В деревне слух прошел, будто первоначальники в Москве между собой разбранились. Один — дать поблажку мужику, другие — шалишь. Не мирволят нам… Троцкий этот… Правда, что ли?
— Есть разногласия о путях крестьянского хозяйства.
— Ишь ты! Мужик вам всем как заноза в глазу. Беден — жалко его. Богат — опять же завидно, вдруг зажиреет, а это всем непереносно.
Увидел книгу на столе — «Король Лир», удивился:
— Про королей разве еще дозволено писать-читать?
— Фигурируют в истории, никуда от них не денешься.
— Забыть пора. Свое отцапали, короли-то. Короли — мусорный народишко, везде им крышка пришла. Кутили-мутили. А тепереча кто из грязи, так тот посажен в князи. Сенька, дорога открыта для старательных, держи ухо востро. Твоя планида на восходе — не оступайся. Хорошо бы тебе магазином заведовать. Житуха — на редкость.
— Я учителем буду.
Отец сокрушенно покрутил головой:
— Не хлебно, а канительно, наверно. Что такое учитель? И швец, и жнец, и в дуду игрец. Бескорыстная душа, век коленки худые, и на заднице светится. Нагляделся я на Прасковью Михайловну, которая тебя учила. И учи, и агитируй за новую жизнь, за финплан на селе отвечай, а денег не спрашивай. Однако, скажи на милость, почему бы тебе не по торговой части?
— Другая линия у меня, тятя. Не лежит у меня душа к торговле, понимаешь?