— Зря. Сам Владимир Ильич призывал учиться торговать. — Поднял палец над собою, восторг озарил его мрачное лицо. — Сам Ильич, голова мировая… Торгуйте, говорит, очень умело и вполне вольно. А? Дока. Досконально все предвидел.
— Не всем же торговать.
— Ну что ж, дело твое. Было бы сказано, я тебе добра желаю. Я век прожил всячиной… Значит, пока денег не дашь?
— Пока нет.
Вздохнул старик тяжело-тяжело…
— Раскидал, разбросал по ресторанам. Так и матери скажу — ударился в разгул. Ну, пока. Мне еще гвоздей надо доставать, все село в гвоздях нуждается. Потом кожи да хомуты… В городах про хомуты-то, чай, и не слыхивали. Им вынь да подай, а что там хомуты…
Они вышли в коридор и здесь нудно молчали. Отец увязал пустые плетенки, вынул из узла окорок свинины и подал его, приберег к концу:
— Вот тебе гостинец от матери. Сама не съест, все бережет для детей. Так вот, стало быть… Нынче богатый урожай на картошку, и цены на базаре скакнули вниз. Доставка на базар дороже стоит, чем сама картошка. Одно слово — ножницы. Чтобы кожаные сапоги купить, так надо десять возов картошки сплавить. Поневоле свиней заведешь. А это опять-таки то же на то же выходит. Все зимой повезут продавать свинину. На каждого покупателя — три продавца, куда это дело годится? Ты окорок-то припрячь, охотников много на даровщину.
В это время коридором прошел Гривенников, внимательно оглядел окорок, усмехнулся.
«Он всегда считал, — подумал Сенька, — что я хочу умалить помощь отца, представить его беднее, чем он есть. И нарочно афиширует свою неустроенность и материальную нужду. Он и этот окорок припомнит при случае».
Сенька продолжал держать окорок в руках незавернутым. Гривенников задержался дольше, чем следует, и прислушивался к разговору Пахаревых.
— Соседа Головню помнишь? — Отец перед расставанием только и становился словоохотливее. — Помер пьяным, едучи с базару. Парашку Козиху пустили цветком, вот была потеха. У соседа Василия Березы сдохла корова, говорят, со сглазу.
Отец перечисляет все последние события, взволновавшие село, с такой же серьезностью и сознанием важности этих случаев, с каким дипломаты сообщают о заключенных договорах, установившихся межгосударственных связях и начавшихся войнах.
Наконец он исчерпал все новости и смолк.
— Ну, тятя, валяй до дому. Успей взять билет.
— Билет? Да ты что? Чтобы я восемь гривен заплатил, их у места надо взять, а семьдесят верст пройти — ноги некупленные…
И с грузом и без груза отец ходил в город только пешком, как ни упрашивал его Сенька не делать этого. Куда там. Ноги некупленные.
— Теперь давай прощаться, — сказал Сенька, — и тебе надо в дорогу, и мне на лекцию.
Отец, нагруженный плетенками, в лаптях и прелых онучах, оставляя следы в чисто вымытом коридоре, вышел в вестибюль и опять остановился, а Сеньке хотелось отца вывести отсюда поскорее. Проходившие студенты, знавшие Сеньку, с любопытством их разглядывали. И Сеньке было стыдно и досадно, что он стыдился за отца. А тот все стоял. Видно, мысль о Груньке не оставляла его, не давала ему покоя. И он опять заговорил со злобой.
— Ах, бабы! Дуры! Бить их мало. Грунька, как сорока, везде верещит: он, это про тебя, заведует всеми студентами, каждого ставит на любую должность и меня тоже поставит. Пустельга! А из-за нее и тебя люди судят: бросает деньги на ветер… Эх, облюбовал кралю, убил бобра. Парни наши и те ею брезгуют. Трепотни было, этих пересуд, на целую ярмарку! Теперь тряпки выносит на улицу и хвалится: захочу — и женится на мне. Только у меня самой охоты нету, не стою я его. Дура дурой, а сообразила и рассудила по справедливости.
Сенька не верил в такое мелкое тщеславие великодушной Груньки, если что и говорила лишку, то с чужого голоса.
«А вообще-то зря я послал деньги почтой. Надо было с оказией. Впрочем, все равно этот тарарам поднялся бы с получением денег».
Отец посмотрел на обшарпанную куртку сына, на заплатанные туфли и мысленно похвалил его за это: выгоднее ныне прибедняться. Однако не до такой степени, чтобы скрывать от отца свои заработки. Сын читал мысли отца безошибочно.
Они сошли в сад, Сенька проводил отца мимо куртин до железных ворот, выходящих на Арзамасское шоссе. Отец остановился, и на лице его Сенька прочитал такую скорбь, такую глубину разочарования, такую обиду, что ему стало не по себе. Сенька вынул из потайного кармана деньги, скопленные на шубу, и протянул отцу:
— На, возьми на сено.
Лицо отца мгновенно просияло. Он пересчитал деньги, руки его дрожали. Он перевязывал деньги бечевкой, а руки все дрожали, и он не мог с ними совладать. Он завернул деньги в тряпочку, повесил на гайтан к самому сердцу, рядом с нательным крестом, и обнял сына:
— Прощай, сынок… Во, как раз на корм. Так я еще овец прикуплю. Нынче все овец заводят: шерсть в цене. Негоже отставать. Шерсть — в большой чести, люди нахолодались, так хотят и в тепле пожить: варежки, чулочки, то-се, дамочкам вязаные кофточки… Овцы — на что лучше… Вот это подходяще. (Он не отнимал руки от груди, на которой лежали деньги). Бог даст, проживем. Ой, мать милостивая, все заботы, помилуй нас грешных.
Он стал суетлив без меры и словоохотлив.
— Ты тут зря не того… Спрячь окорок-то подальше… Очень ты прост… Ну, с богом…
И пока Сенька стоял, отец все обертывался и с лица его не сходила сладкая, умильная улыбка. И жалкая, и трогательная.
ПОКАЗАТЕЛЬНЫЙ УРОК
Сенька давно заметил, что книжное изучение в отрыве от самого дела никогда не принесет пользы, не склонит полюбить это дело и тем более понять его. Нельзя на сухом берегу научиться плаванию даже по самому гениальному учебнику. Всего вернее проясняет эту истину старая французская пословица: «Аппетит приходит во время еды». Поэтому, готовясь быть учителем, но никого не обучая, Пахарев не знал ни ухабов, ни красоты педагогического труда, не имел к нему никакого влечения, и сама методика преподавания предмета — одна из основных дисциплин в институте — казалась ему чрезвычайно скучной. На лекциях он зевал, пропускал практические занятия и к самому методисту Ободову не питал уважения. Но вот подошло время сдачи зачета по методике литературы. Вместе со сдачей теоретического курса следовало студенту дать и самому показательный урок, которым можно было бы засвидетельствовать способность к учительской работе. Маруся Пегина, которая уже блестяще провела свой показательный урок (и на него Пахарев не ходил), каждый раз при встрече с Сенькой тревожно спрашивала:
— А конспект урока, Сеня, у вас составлен?
И всякий раз Пахарев махал рукой и насмешливо и самодовольно отвечал:
— Для урока? И конспект? Может быть, целую диссертацию прикажешь для сонливых малышей приготовить? Чего они понимают…
— Значит, никаких наметок урока не показывали ни Ободову, ни Рулеву?
— Да нет же. Зачем такими пустяками отвлекаться от дела и отвлекать серьезных людей?.. Уж как-нибудь вдолблю энную сумму элементарных фактов в умы зеленых юнцов. Экая невидаль!
Это огорчало Марусю. Она опустила вниз голову и робко советовала:
— Все-таки Сеня, уж вы еще раз все до мелочей продумайте, пожалуйста. На деле часто случается, что мелочь оказывается тем самым бревном, которое вдруг ляжет на твоем пути, и его не своротишь…
— Ерунда! Когда знаешь материал, то ничего тебе не страшно. Я видел, как Рулев давал урок — легко, весело, для меня этого наглядного примера вполне достаточно.
— Очень трудно дать урок, как дает его Николай Николаевич. Он — мастер своего дела, я ему завидую…
— Эх, Маруся, смешная ты какая. Да что тут трудного? Я мужиков наставлял новой жизни, а не юнцов. Впрочем, я вчера набросал планчик на всякий пожарный случай.
— План, Сеня, надо уметь реализовать. От знания до умения целая пропасть.
Пахарев усмехнулся, похлопал Пегину по плечу:
— Марусенька! Отвага мед пьет и кандалы трет…
Пегина тяжело вздохнула. Пахарев пошел в класс. За ним шла Пегина, потом учитель опытно-показательной школы при институте Рулев и после всех профессор методики Ободов, высокий, статный мужчина в пенсне. Пахарев подходил к дверям класса очень смело, без всякого волнения. Он даже почел бы за потерю своего достоинства и трусость волноваться перед встречей с учениками седьмого класса. В щелку между створками дверей на него уставились озорные глаза ребятишек, и он услышал громкий предостерегающий шепот: