Да еще Никифоров никак не может примириться с нарушением частной кладбищенской собственности и держится одаль от котелков с мясом. Он печет картошку в кожуре (из экономии он ее всегда печет в кожуре и ест с кожурой). Разложил на тряпочке соль и тычет в нее и хлебом и картошкой. Он смотрит на Сеньку с неприязнью и сожалением. Кажется, его взгляд говорит: тебе не привыкать, раз ты по крестьянским амбарам шарил.
Корочка картофеля хрустит на зубах у Никифорова.
— Вот добрались и до могил, — говорит он, — живой мертвого хватает…
Сенька молчит и думает:
«Гусь. Песни эти нам еще при Керенском пели: «Не трогай чужое добро…»
— Мы съели аристократию, добрались до буржуазии, — произносит Никифоров. — Когда ее доедим, примемся за крестьянство. Съедим и крестьян… После этого начнется эра всеобщего людоедства и грызни между собой…
Пьер поднимает сочувственно брови и чуть-чуть усмехается. Наконец он говорит тихо:
— В мире все терпят убытки. Водопровод теряет воду, цистерна — бензин, девушка — девственность, предприимчивый человек — честь и совесть. И все — теряет время.
— Темно, — говорит Сенька. — Под титлами говоришь, Пьер. А язык русский ясный.
— Существование все основано на эксплуатации, — продолжает Пьер, не снисходя до реплики Сеньки. — Телефон эксплуатирует звуковые волны, мельницы — течение рек, жена — глупость мужа, любовник — ее скрытую тайну. Все кого-нибудь или что-нибудь эксплуатируют или кем-нибудь эксплуатируются. Это — библия частной инициативы, букварь здравого смысла.
Никифоров, который считает себя левее Пьера-дворянина и считает необходимым как мужик с ним не соглашаться, на этот раз ему кивает головой.
Входит Вехин и, услыша конец речи, угадывает ее всю.
— Заткнись, осколок разбитого вдребезги, — говорит он, разомлев от обильной пищи, духоты и жары. — Заткнись, человек без социалистического идеала.
— Социалистический идеал осуществлен в муравейниках и ульях, — так же невозмутимо и деликатно отвечает Пьер и снимает с себя белье, чтобы как следует почесаться. — Идеи, как и вши, заводятся от бедности. Довольный и счастливый человек не думает ни о будущем, ни об общей кормушке. И еще Бисмарк говорил, что самое опасное в политике — иллюзии. Поэтому я и не признаю ни демократии намордника, ни белого террора в области воззрений… Мысль должна быть свободной и священной…
— Ты — сноб, — отвечает Вехин. — Тебе важны красивые отвлеченности: свобода мысли, свобода слова… А я знаю тщету красивых выражений. Твой отец произносил эти слова, однако тот же твой отец сек моего отца под столетними липами. Теперь на этих липах наши отцы вешают ваших отцов. Квиты.
Пьер умолкает. Он никогда не снисходит до спора с грубиянами. Сенька видит душу Пьера, полную брезгливого превосходства.
— Эй, вы там, — кричит Вехин в коридор. — Гармонически развитые личности! Не узнаю я вас сегодня. Спать пора.
Коптилка в коридоре тушится. Но в печах еще не прогорели дрова, и красные зайчики продолжают скакать по стенам. Вскоре общежитие погружается в сон. Все двери открыты в коридор, в котором сегодня тоже тепло. Натасканный на обуви снег растаял и ручейками расползается по комнатам.
ВВЕДЕНИЕ В ФИЛОСОФИЮ
Все были в сборе и, поевши что придется, лежали и отдыхали, когда Сенька тихо и молча, наклонив голову, вошел в комнату и сел на свою койку, точно пришибленный.
— Что с тобой, парень, на тебе лица нет? — спросил Федор и потрогал его лоб. — Температура нормальная. Ты, видать, был на первой лекции у Зильберова.
— Да. А как ты узнал?
— А! — Федор расхохотался, махнул рукой и отошел прочь. — Тогда мерехлюндия твоя мне понятна. Известная реакция на премудрость нашего профессора.
Сенька встал и начал увязывать вещи.
— Да ты куда? — спросил Федор.
— Домой. К себе в деревню.
— Ошалел, что ли? Почему?
— Я совершенно ничего не понимаю. Если я не понимаю сейчас, то что же будет дальше? Уж лучше в самом начале принять верное решение, чем потом мучиться.
Федор еще пуще захохотал и взял Сенькину тетрадь с записями профессора Зильберова. Прочитал вслух:
— «Аристотель. Декарт. Лейбниц…» Написал имена без ошибок, это уже много… «Решить вопрос о первых причинах, истинной природе и окончательном значении вещей…» Его язык. «Онтологические, гносеологические, космологические проблемы». «Позитивизм, агностицизм, трансцендентализм…» Э, брат, да ты далеко пойдешь. Ты хоть термины-то правильно записал, а я, придя с лекции Зильберова, и термины-то все перепутал и хотел повеситься, да раздумал. Военный опыт, братец, спас меня. Самоообладание при опасностях.
Он хлопнул весело по плечу Сеньку.
— Ничего, не пищи! Запомни раз и на всю жизнь: впереди всякого знания лежит полоса невежества. А в том, что профессор ученостью своей запугал тебя, тоже есть немало пользы. Мы начитаемся в медвежьих углах популярных брошюрок и думаем, что это вершина мудрости. Вот он сразу и дает нам по мордам, чтобы выбить дурь. Я его люблю за это, а сперва ненавидел. И ты полюбишь.
Сенька ожил сразу, он угадывал в словах Федора истину. И, затаив дыхание, слушал:
— Вот походишь, походишь на лекции профессора с месяц, все будешь глядеть на него, как баран на новые ворота. Через месяц кое-что у тебя замаячит в мозгах. Через три месяца кое-что даже поймешь. А к концу курса так даже начнешь задавать вопросы. А уж если задаешь вопросы, значит рядом с непонятным лежит кое-что хорошо понятное. Крепись, крепись. Ты же из мужиков. Помни Ломоносова и нашего Кулибина. Они шли вначале совсем неизведанными путями и без всякой помощи. А ты в вузе. Вот тебе совет: профессор имеет обыкновение у себя на дому в философском кружке штудировать «Критику чистого разума». Запишись. Ты в этой книге ничего не поймешь. Но чтение ее, если и не приумножит твои знания, то убедит тебя в том, как труден подлинный путь к настоящей науке. А это — тоже большое открытие. И, кроме того, когда-нибудь надо приучить себя ходить и нехожеными тропами. Не все по указке да на помочах…
На ресницах Сеньки блеснули слезы, слезы благодарности и надежды. Такова, при случае, сила доброго слова. Он стал развязывать узел.
Профессор Зильберов приехал в приволжский город откуда-то с западной окраины России. Его выгнала оттуда война с немцами. Он окончил физико-математический факультет Петербургского университета и философский факультет в Берлинском университете. И преподавал сразу на двух факультетах. На одном — физику, а у филологов — «Введение в философию». Когда его увидел Сенька, профессору было за пятьдесят. Глубокие морщины придавали его лицу выразительность и одухотворенность. На большом орлином носу сверкали очки в золотой оправе, голый череп с высоким лбом лоснился.
Профессор был живой, как юноша, энергично жестикулировал, читал стоя, без конспекта, и был лютым врагом всякой популяризации. Он говорил, что тот, кто хочет уважать науку, должен научиться разговаривать только на ее языке. «Популяризатор, который всегда есть посредственность в науке, принижает популяризируемого мыслителя до себя», — говорил Зильберов. И читал для студентов курс, как читают только для специалистов: «Мысль должна идти чуть поверх студенческой головы, чтобы голова к ней поднималась, а не наоборот». Он до такой степени презирал полуученость, что даже считал здравый житейский смысл неграмотных людей более совершенным и надежным, чем полуинтеллигентность дилетантов. Профессор говорил, что подобно тому, как дети, вращаясь среди взрослых, без знаний грамматики и словарей научаются быстро всем тонкостям человеческой речи, так и студент приучается философствовать, только штудируя самых выдающихся философов. Он не льстил молодежи, он не снисходил до нее. Он считал, что она должна делать усилия и подниматься до него. «Я обучаю не философии, а философствованию. То есть смотреть на вещи с той стороны, с которой еще никто не смотрел. Очень трудно взглянуть на вещи по-новому. Посредственность видит во всякой вещи только то, о чем уже заранее ей сказали. Наоборот, всякий первооткрыватель — художник ли, ученый ли, все равно, — делает свое открытие только тогда, когда не идет по чужому следу».